Нюрнбергский дневник
Шрифт:
Эта слова Геринга вызвали довольную усмешку Дёница и Редера. Их, вероятно, не смущало мое присутствие до тех пор, пока объектом подначек оставался Гесс.
— Да, Гесс, когда? — присоединился к шутникам и Риббентроп.
— Не хотите поведать нам ее во время перерыва? — продолжал в том же тоне Геринг. — У меня есть предложение: Гесс в перерыве открывает нам свою великую тайну. Что вы на это скажете, Гесс?
— Гм-м… Я со всем согласен, — буркнул Гесс, снова уткнувшись в книгу. Было видно, что он никак не собирается объяснять свое загадочное поведение.
Я упомянул, что на понедельник русские назначили показ фильма о зверствах нацистов.
— Ах
Риббентроп незамедлительно выдал аргумент Розенберга:
— А вам никогда не приходилось слышать о том, что творили американцы по отношению к индейцам? Разве те не были для них неполноценной расой? Знаете, кто первым изобрел концлагеря? Британцы! И знаете, почему? Чтобы заставить буров сложить оружие!
— Все эти киноужасы! — недовольно бурчал Геринг. — Кто угодно может снять такой фильм — подумаешь, выволочь трупы из ямы, а потом снова запихнуть их туда трактором.
— Нет, вот уж от этого вам так просто не отвертеться, — вмешался я. — Когда мы обнаружили ваши концлагеря, там было столько трупов и массовых захоронений. Я видел это собственными глазами в Дахау! И в Хадамаре!
— Но ведь не тысячи их лежали там, не штабеля же трупов…
— Вы тут мне, пожалуйста, не указывайте — я это собственными глазами видел! Я целые вагоны трупов видел! И в крематории они лежали именно штабелями. Видел и истощенных узников, и эти превращенные в скелеты люди рассказали мне о том, что эта бойня продолжалась не один год. А Дахау, не забывайте, это еще отнюдь не самое страшное место! Так что от 6 миллионов убитых вам так просто не отмахнуться!
— Я сомневаюсь, что речь может идти о 6 миллионах, — неуверенным тоном произнес Геринг. Он явно сожалел, что затронул столь щекотливую тему. — И все же вполне хватило бы даже 5 процентов от этого числа.
Наступила тягостная тишина.
Вечером, перед тем как обвиняемым предстояло вернуться в свои камеры, я зачитал им новое распоряжение, согласно которому всякие контакты между обвиняемыми, кроме как в зале заседаний, воспрещались, и о восстановлении одиночного содержания.
Сообщение было встречено молчаливой яростью.
Камера Шахта. Шахт был взбешен нововведениями тюремной администрации. Распекая распоряжение, он сорвался чуть ли не на крик:
— Это позор! Мерзость! Этот полковник делает с нами, что пожелает! Но я его полномочиям не завидую! Это лишь говорит о том, что те, кто так обходится с людьми, понятия не имеет о культуре и традициях. Отвратительно!
Все говорило в пользу того, что я сейчас выслушивал из его уст мнение Геринга, донесенное до Шахта за обедом его соседом по столу Редером. Бешенство Шахта свидетельствовало о его затаенной злобе, до поры до времени умело скрываемой за маской попранной невинности.
— Уверяю вас, у меня нет ни малейшего желания общаться с большинством из этих людей! Но среди них все же отыщется несколько порядочных, с которыми я готов беседовать: это такие вполне достойные люди, как Папен и Нейрат. Но как можно позволить себе высокомерно решать за нас, кому с кем общаться! Прошу вас не забывать, что у нас за плечами солидные культурные традиции. И то, что совершил Гитлер — преступление против нашейкультуры! Но не следует забывать и о том, в каком отчаянном положении мы оказались по милости союзных держав. Они обложили нас со всех сторон — они же буквально удушили нас!
— А разве французы внесли меньший вклад в культуру? — вставил я.
— Ах, французы, французы! — презрительно воскликнул Шахт. — На уровне крохотного королевского двора — вероятно! Но и здесь чувствуется влияние Германии! Вы только задумайтесь, что должно было выпасть на долю такого культурного народа, как наш, чтобы он погрузился в такое беспросветное отчаяние. Подумайте и о том, каким дьяволом должен быть этот человек, чтобы, воспользовавшись этим беспросветным отчаянием, втереться этому народу в доверие и так преступно этим доверием злоупотребить.
Не беспокойтесь, у меня есть что сказать по этому поводу. А ведь немецкий народ был готов на все ради мира! И нужно было нам не так уж и много. Единственное, что нам было нужно, так это возможность вывозить свои товары, торговать, чтобы хоть как-то свести концы с концами…
— Вы имеете в виду Веймарскую республику?
— Да, разумеется. И на любые наши просьбы, даже на самые, казалось бы, невинные, союзники отвечали своим непреклонным «нет»! Мы требовали одну-две колонии, хоть что-то, что позволило бы вести торговлю, — исключено! Мы требовали создания торговой организации, союза с Австрией и Чехословакией — нет! Мы апеллировали к тому, что подавляющее большинство населения Австрии за союз с Германией. Они сказали — нет, исключено!
А когда у власти оказывается такой бандит, как Гитлер, — вот тогда да! Можно! Тогда — милости просим! Хочешь Австрию? Да забирай ее всю! Хочешь ремилитаризации Рейнской области — ради Бога! Бери себе и Судеты! И всю Чехословакию в придачу! Бери все, что пожелаешь, — мы и слова не скажем.
До Мюнхенского соглашения Гитлер и мечтать не мог о том, чтобы взять да присовокупить Судеты к Рейху. Все, на что он мог рассчитывать, это, может быть, на чуточку автономии для Судетской области. А потом эти два дурака Даладье с Чемберленом сунули ему в лапы все без остатка. Почему же они в таком случае не продемонстрировали и десятой доли подобной щедрости по отношению к Веймарской республике? Почему пожалели для нее каких-то жалких крох? А за то, что я во избежание катастрофы, презрев рамки Версальского договора, попытался обеспечить Германии определенную экономическую стабильность, за то, что саботировал ее милитаризацию, и за то, что я, в конце концов, попытался убрать этого недоумка — за это союзнички меня упрятали в эту тюрьму как преступника!
Шахт уже вопил на все здание.
— И здесь мне приходится мириться с таким бесчестным, недостойным человека, бесстыжимобращением!!! Даже в концлагере меня не заставляли делать уборку в своей камере и поворачиваться то на правый, то на левый бок, чтобы не мог уснуть!
Шахт сидел передо мной с покрасневшим лицом, кусая губы и трясясь от возбуждения. Некоторое время спустя он примирительно произнес:
— Мне жаль, что вот так пришлось все излагать, но это моя точка зрения, и я ее не изменю. Я не желаю иметь ничего общего со всеми этими американскими причудами. Даже на церковную службу больше не пойду.