Нюрнбергский процесс глазами психолога
Шрифт:
— Как здесь с вами обращаются? — поинтересовался я.
— О, иногда кое-что действует мне на нервы, но я постепенно привыкаю.
По виду Гесса я мог понять, что он настроен на общение, и мы поговорили о его перелете в Англию. Он отрицал, что отправился туда с целью добиться аудиенции у английского короля или же таким способом вызвать его в Германию. По словам Гесса, он лишь желал встречи с герцогом Гамильтоном в надежде, что тот передаст королю его предложения. Гесс признался, что пытался покончить жизнь самоубийством, не отрицал и то, что ему не давали покоя подозрения в том, что его могут
— По-видимому, это было навязчивое состояние, но эта идея поразительно прочно засела у меня в голове. Мне и сейчас в голову лезут мысли, что именно так все и было. Но разум подсказывает мне, что такого быть не могло.
Я расспросил Гесса о его «концентрации» во время пребывания в английской тюрьме, поинтересовался, как он воспринимал ход войны. Он довольно непринужденно поведал мне о своей амнезии.
— Первый период потери памяти был реальной ее потерей. Мне кажется, все произошло по причине полной изолированности, сыграло свою роль и прозрение. Но касательно второго периода я кое-что сознательно преувеличил.
Гесс не стал распространяться о том, насколько же его «периода» совпадали с результатами клинического обследования. Ради сохранения нашего с ним хрупкого контакта я всеми силами старался не создать у Гесса впечатления, что все мои расспросы — часть обследования.
— Так продолжалось вплоть до вашей отправки сюда?
— Да.
— Помните врачей, которые обследовали вас здесь?
— Помню, но смутно.
— Мы сидели вот здесь на койке, помните? Я еще переводил ваши слова трем врачам-американцам, они стояли вон там — полковнику и двум гражданским врачам.
— Правда? Я с трудом припоминаю.
— Все так удивились, когда к вам вернулась память.
— На самом деле? — насторожился Гесс. — Они что, говорили вам об этом?
— Разумеется, говорили, мы все не знали, что и думать.
— То есть если бы я раньше не пережил период полной потери памяти, мне бы ни за что не удалось все так правдоподобно разыграть. Я не знал, как это все делается — не за что было зацепиться.
— Понимаю. Сначала самовнушение, а потом и действительная потеря памяти, практически и напрягаться особенно не требуется.
— Верно, верно, — охотно согласился Гесс. — Иногда и не понимаешь, что это — сам ли ты это себе внушил, или нет. Просто не можешь чего-то вспомнить, и все.
— И йотом, содержание в одиночной камере, когда человек явно не перегружен обилием внешних впечатлений, — предположил я.
— И это тоже. Мне кажется, на меня очень подействовало и пребывание в зале, где много народу, и наши ежедневные прогулки. Все это взбодрило меня.
— Так вы уже узнавали и Геринга, и остальных, когда состоялось то самое особое заседание?
— Тогда еще не совсем, все произошло после нашего с вами послеобеденного разговора. Но я и теперь быстро устаю от долгих размышлений. И даже сейчас и тест, и наша беседа понемногу утомили меня, поэтому мне лучше прилечь.
Я ответил, что он может прилечь, и в завершите беседы заверил Гесса в том, что он может в любое время обращаться ко мне за любой психологической помощью.
7 января. Партизанская война
Утреннее заседание.
Полковник Тэйлор говорил о репрессивных
Подписанный Кейтелем приказ Гитлера от 16 сентября 1941 года гласил: «…при этом следует не забывать, что человеческая жизнь в оккупированных районах не стоит ничего и устрашающего воздействия можно добиться лишь жестокими мерами. В подобных случаях смерть одного германского солдата должна быть оплачена смертной казнью 50–100 коммунистов».
В своих недавних показаниях генерал Хойзингер под присягой заявил: «Лично я всегда считал, что обращение с гражданским населением оккупированных территорий и методы борьбы с бандами на оккупированных территориях давали высшему политическому руководству и военному командованию желанную возможность воплотить в жизнь их цель: систематическое сокращение численности славян и евреев. Независимо от этого я всегда рассматривал эти бесчеловечные методы, как проявление военной недальновидности, поскольку они лишь усложняли проведение военных операций против неприятеля».
Обеденный перерыв. С каждым днем растет возмущение Геринга даваемыми под присягой свидетелями-нацистами показаний.
— Мне не по себе, когда я вижу, как немцы продают душу врагу! — шипел он в столовой во время обеда. Потом он стал подыскивать убедительное объяснение, которым он втоптал в грязь очередное, вполне достоверное свидетельское показание, после чего Геринг принялся позёрски протестовать:
— У меня вызывает отвращение все, что недостойно! Я ничего не говорил под присягой на допросах, поэтому они не смогут ничем воспользоваться, привода свои доказательства.
И тут же рассмеялся собственной хитрости.
— Ни одного показания! Ничего! Ха-ха-ха! К чему давать присягу, пока тебя не призовут к свидетельской стойке в зале? Гесс, тот еще лучше поступил! Он «просто ничего не помнил». Ха-ха! Блестяще это у него прошло! И память вернулась к нему тогда, когда он почувствовал себя вооруженным против них!
И хотя за его столом раздался смех, чувствовалось, что смеялись там ради проформы — каждый из сидящих понимал, что психическое состояние Гесса на самом деле внушает сомнения. Такого мнения придерживал ось подавляющее большинство тех, с кем мне довелось говорить на эту тему.
— Сегодня после обеда они потащат сюда и Бах-Зелевски, — саркастически напомнил Геринг немного погодя. Функ заявил, что этот Бах — самая настоящая свинья.
— Ну, хотя бы послушаем перекрестный допрос — тоже любопытно, — вставил я.
— Не дождетесь, что я стану тратить силы на вопросы этой свинье! — отрезал Геринг. И, обращаясь к остальным, во весь голос продолжал, стуча по столу: — Черт побери! Хотелось бы мне, чтобы все мы набрались смелости и ограничились лишь четырьмя словами в свою защиту: «Поцелуйте меня в жопу!» Первым был Гетц, а я стану последним!