О Боге, Который превратился в ноль
Шрифт:
– Дура, – сказал он. – Ты чё ревешь? Я ж не насильник какой. Ну девочка, и девочка. Ну не хочешь раздеваться – не надо. Можно и так – не раздеваясь. Не маленькая, знаешь, о чем говорю.
Светка от непонимания и жгучей обиды на человека, которого она только что считала своим принцем, заревела еще сильней.
– Ну ты чё, дура! Открой лицо. У меня ж чувства переполнены, имей совесть! Я ж тебя как человека прошу, а ты как животное ломаешься. Я ж к тебе как к равноправному эмансипированному партнеру по цивилизации обращаюсь, – с трудом выговаривая длинные слова, произнес он.
Неожиданно
– Сядь ровно и опусти руки, – грубо сказал он.
Светка еще сильнее сжалась в комок.
Боник размахнулся и ударил ее еще раз.
– Или ты делаешь то, что я тебе говорю, или я на твоем апельсиновом личике оставлю такие метки, что на тебя даже уроды уже никогда не полезут.
Светка, от страха не раскрывая глаза, спустила ноги на пол и обхватила их руками, плотно сжав колени.
– Давай, – сказал Боник Даньке и сел в кресло.
Данька стянул штаны и подошел к Светке. Он постоял немного, покачиваясь из стороны в сторону, о чем-то раздумывая, и решил Светку не трогать, чтоб не наживать себе проблем.
Светка сидела, прислушиваясь к непонятным звукам, боясь пошевелиться и открыть глаза. По ее щекам текли слезы и щекотали ей нос.
«Неужели же даже сейчас мне может быть щекотно? – думала она. – Я ведь плачу, а мне щекотно. Какая ж она странная – эта жизнь».
Ей вдруг захотелось улыбнуться, но в этот момент что-то помимо ее слез потекло по ее лицу. От неожиданности она открыла глаза, увидела стоявшего перед ней Даньку, сорвалась с места и выбежала из дома.
– Животное, – сказал Боник. – Разит потом за километр, как от носорога, а ломается так, будто стоит больше, чем три копейки.
– Красивая, зараза, – задумчиво произнес Данька, натянул штаны и игриво набросился на Боника.
Эту историю, случившуюся со Светкой, Ленке и Адке рассказала Людка года через три после этого вечера, на следующий день после того, как Светку переехало трактором, когда они втроем сидели во дворе Светкиного дома, где теперь стоял Светкин гроб. Как Людке самой удалось узнать об этой истории, она рассказывать не стала.
– Так она девочкой и умерла, – завершила свой рассказ Людка.
На следующий день после Володькиного дня рождения Ленка всюду ходила за Адкой и действовала ей на нервы:
– Нет, ты скажи, – говорила она, – что они должны думать о женщинах, о нас с тобой, например, насмотревшись этих фильмов, а? Они ж готовы камеру себе до самого живота натянуть, чтоб все увидели, что у них там делается. А вот что: что может одна, то может и другая. Не так, что ли? Вот мне интересно, как они после этого по своему городу ходят и что видят, когда на женщин смотрят?
– Ну ты, старая, даешь! Чё ты на меня-то наседаешь? – защищалась Адка от Ленкиных приставаний. – Сама-то у стола перед телевизором вертелась. Будто эти бабы без мужиков снимаются. Что они – о нас, то и мы – о них.
Так началась для Ленки жизнь.
Следующим летом Володька приехал в деревню и проводил с Ленкой много времени. Примерно тогда же Павел Семенович окончательно перебрался в свой дом на озере. А через год с небольшим Володька и Ленка поженились.
IV
– Слушай, Адка, а что это за туман, там – снаружи? – спросила Ленка свою подругу, когда они вечером шли на просветительское театрализованное представление, которое давали Марина Сергевна и Владимир Павлыч.
– Туман? Ты это о чем? – удивилась Адка.
Они вошли в огромный зал, в котором без труда могли бы уместиться три тысячи человек. В центре зала находилась небольшая сценическая площадка, а на ней – два алюминиевых стула.
– Знаешь эти сказки про людей, которые едят опиум: с каждым годом их страсть растет. Кто раз узнал наслаждение, которое дает она, в том она уж никогда не ослабеет, а всё только усиливается2, – читала свою роль Марина Сергевна, стоя за одним из стульев.
– Да и все сильные страсти такие же, всё развиваются чем дальше, тем сильнее, – отвечал ей Владимир Павлыч, сидя на другом стуле.
– Пресыщение! – Страсть не знает пресыщения, она знает лишь насыщение на несколько часов, – возмущалась кем-то Марина Сергевна.
– Пресыщение знает только пустая фантазия, а не сердце, не живой действительный человек, а испорченный мечтатель, ушедший из жизни в мечту, – вторил ей Владимир Павлыч.
– Будто мой аппетит ослабевает, будто мой вкус тупеет от того, что я не голодаю, а каждый день обедаю без помехи и хорошо. Напротив, мой вкус развивается оттого, что мой стол хорош. А аппетит я потеряю только вместе с жизнью, без него нельзя жить.
Ленку не покидало ощущение, что она уже где-то слышала эти слова, читала где-то их сама, но тогда ничего в них не понимала. А сейчас?
– Если в ком-нибудь пробуждается какая-нибудь потребность, – ведет к чему-нибудь хорошему наше старание заглушить в нем эту потребность? Как по-твоему? Не так ли вот: нет, такое страдание не ведет ни к чему хорошему. Оно приводит только к тому, что потребность получает утрированный размер, – это вредно, или фальшивое направление, – это и вредно, и гадко, или, заглушаясь, заглушает с собою и жизнь, – это жаль.
– Запомни эти слова и никогда не забывай их, – зашептал на ухо Ленке Игорь Николаевич, – потому что в них – вся жизнь.
Ленка обернулась, но увидела только множество мужчин и женщин, сгрудившихся вокруг сцены.
– То, что делается по расчету, по чувству долга, по усилию воли, а не по влечению натуры, выходит безжизненно. Только убивать что-нибудь можно этим средством, – продолжала Марина Сергевна.
– Запоминай, – шептал Игорь Николаевич.
– Если кто-нибудь, без неприятности себе, может доставить удовольствие человеку, то расчет, по моему мнению, требует, чтобы он доставил его ему, потому что он сам получит от этого удовольствие, – отвечал Владимир Павлыч.