О Чехове
Шрифт:
О Чехове
Эта небольшая статья, разумеется, никак не биографический очерк. На разных языках существует много биографий Чехова; первая появилась в России уже сорок лет тому назад. Мемуарная литература о нем огромна. Еще больше литература критическая. Относительно его громадного художественного таланта все давно сошлись. Лично автор этих строк без колебаний отводит ему четвертое по рангу место в русской прозе (как ни условна и ни бесполезна в искусстве табель о рангах); Пушкин и Лермонтов как великие поэты по преимуществу в этот счет не входят, сколь ни совершенны и ни удивительны их прозаические произведения; но среди прозаиков Чехов, по-моему, идет непосредственно за Толстым, Гоголем и Достоевским, впереди даже Тургенева и Гончарова.
И в рассказах, и в театре он создал свой жанр, свой ритм, свою фразу. Часто говорили о влиянии на него Мопассана, но это мнение чрезвычайно преувеличено, если и вообще верно. Часто говорили также, будто в его произведениях „ничего не происходит". Не так давно такой взгляд высказал и Сомерсет Моэм в своих в большинстве очень тонких и ценных заметках о Чехове, оставшихся неизвестными русским читателям, — критика на них не ссылалась. Знаменитый английский писатель, сам великий мастер short story {1} , ссылается на слова самого Чехова: „Why write about a man getting into a submarine and going to the North Pole to reconcile himself to the world; while his beloved at that moment throws herself with a hysterical shriek from the belfry? All this is untrue and does not happen in real life. One must write about simple things: how Peter Semionovitch married Maria Ivanovna. That is all"" {2} . Сомерсет
1
Короткий рассказ (англ.).
2
„Зачем это писать, что кто-то сел на подводную лодку и поехал к Северному полюсу искать какого-то примирения с людьми, а в это время его возлюбленная с драматическим воем бросается с колокольни? Все это неправда, ж в действительности этого не бывает. Надо писать просто: о том, как Петр Семенович женился на Марье Ивановне. Вот и все" (англ.). — (А.И.Куприн. Памяти Чехова. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1952, стр. 423.)
3
„Можно ли сомневаться, что Чехов писал бы рассказы с изобретательным, оригинальным, напряженным сюжетом, если бы он умел. Дело не в темпераменте. Как все хорошие писатели, он знал пределы своих возможностей" (англ.).
4
Сюжет (англ).
Литературная судьба Чехова была необычна. Он был внуком крепостного мужика, родился в бедности, в глухой провинции, в семье совершенно необразованной, отец его был грубый человек, воспитывал его сурово, часто бил. Работал Чехов в эпоху, когда в России была предварительная цензура, — он от нее терпел, хотя и гораздо меньше, чем другие русские (и не только русские) писатели, его современники и особенно предшественники. Все это могло считаться предзнаменованием для очень трудной, медленной и печальной литературной карьеры. Добавлю, что литературная критика в старой России была обычно не слишком благожелательной, во всяком случае менее благожелательной, чем критика во Франции или в Соединенных Штатах. Кстати сказать, Сомерсет Моэм, кажется, не без удовольствия цитирует слова самого Чехова: „Critics are like horse-flies which prevent the horse from ploughing. For own twenty years I have read criticisms of my stories, and I do not remember a single remark of any value or one word of valuable advice. Only once Skabichevsky wrote something which made an impression on me. He said I would die in a ditch, drunk" {5} . Письма Чехова обычно шутливы по тону, его шутливость, скажем правду, иногда утомительна и не всегда так забавна, как в настоящем случае. На приведенные выше слова надо сделать поправку. Он иногда считался с критикой и, быть может, даже изредка немного повиновался ее указаниям (о чем можно порой и пожалеть). Но во всяком случае, несмотря на те „предзнаменования", его литературная карьера была исключительной по блеску и быстроте успеха. С молодых лет перед ним открываются самые видные журналы Петербурга и Москвы. Ему еще не было двадцати восьми лет, когда его первая пьеса „Иванов" была принята и с успехом поставлена в петербургском Александрийском театре, одном из двух первых по рангу русских театров. Тогда же он получает очень высоко ценившуюся академическую Пушкинскую премию. Старый писатель, второстепенный классик, Григорович приветствует его восторженным письмом. Несколько позднее он становится членом Императорской академии. Литературный заработок (никаких других средств у него не было) скоро дает ему возможность очень недурно жить, содержать родителей, ездить в Европу, совершить путешествие в Азию, купить имение, долго жить в Ницце. Затем издатель Маркс приобретает собрание его сочинений и платит ему чистых семьдесят пять тысяч рублей, то есть тридцать семь тысяч золотых долларов; если принять во внимание необыкновенную дешевизну жизни в России того времени, то это составляет примерно сто тысяч нынешних долларов или даже больше. Если и не в Соединенных Штатах, то в континентальной Европе тогда почти не было — да и теперь почти нет — писателей, которые проделали бы столь успешную карьеру. Какой, например, французский писатель мог бы попасть столь молодым человеком в Com'edie Francaise, так рано стать членом Acad'emie Francaise, продать собрание свои сочинений на условиях, хотя бы отдаленно напоминающих эти?
5
„Критики похожи на слепней, которые мешают лошади пахать землю... Я двадцать пять лет читаю критики на мои рассказы, а ни одного ценного указания не помню, ни одного доброго совета не слышал. Только однажды Скабичевский произвел на меня впечатление, он написал, что я умру в пьяном виде под забором" (англ.). — М.Горький, А.П.Чехов. Чехов в воспоминаниях современников. М., 1952, стр. 395.
За границей Чехов при жизни был мало известен. Помню, я мальчиком, находясь с родными за границей, узнал о кончине Чехова из немецкой газеты: „В Баденвейлере от чахотки скончался русский писатель Антон Чехов...". Заметка была маленькая, в пять-шесть строк, и вполне равнодушная. При жизни он и переводился мало. Как-то в письме он отмечает, очевидно, как „событие", что один его рассказ переведен на датский язык, и забавно добавляет: „Теперь я спокоен за Данию". Трудно сказать, когда именно началась настоящая мировая слава Чехова. В России высказывалось мнение, что его в Англии оценили в начале первой войны, когда будто бы из симпатии к могущественному союзнику „открыли русскую душу"! Это неверно. Уже в 1909 году Арнолд Беннетт в своем „Journal" {6} пишет о нем (запись от 26 февраля), явно как об очень известном писателе: „More and more struck by Chekhov and more and more inclined to write a lot of very short stories in the same technique" {7} . Позднее у Беннетта Чехов становится настоящим очарованием: в январе 1921 года, переехав на другую квартиру, он пишет: „I bought another complete Chekhov for this flat yesterday. Couldn't do without it any longer" {8} .
6
„Дневник" (англ.).
7
„Все больше и больше нахожусь под влиянием Чехова и больше и больше склоняюсь к мысли писать очень короткие рассказы в той же манере" (англ.).
8
„Вчера купил еще одно полное издание Чехова для этой квартиры. Не мог бы обойтись без него дольше" (англ.)
Затем Чехов признается в Англии — разумеется, преимущественно элитой — мировым классическим писателем. „No one's stock to day stands higer with the best critics than Chekhov's, — говорит Сомерсет Моэм в предисловии к „Altogether".
– In fact, he has put every other story-tellers rose out of joint. To admire him is a proof of good taste; not to like him is to declare yourself a Philistine" {9} .
Подлинные знатоки литературы, как Моэм или Беннетт, оценили в нем лучшее. Что оценила большая публика, не берусь сказать. Наибольший успех имеют на Западе его театральные пьесы, хотя они хуже его рассказов, а из пьес — самая слабая „Чайка", которая, по-моему, и в сравнение не идет с „Дядей Ваней". Скажу больше: в настоящее время в Париже с успехом ставили в театре совершенно ничтожное, пустяковое произведение Чехова „О вреде табаку", которое, конечно,
9
„Никого критики не ставят теперь выше Чехова... Они пишут о его превосходстве над всеми другими мастерами новеллы. Восхищаться им — это признак хорошего вкуса, не любить его — значит объявить себя филистером" (англ,).
Такие же истинные его шедевры, как „Палата № 6", „Скучная история", „Архиерей", „Степь", „Душечка" (этим последним рассказом очень восхищался Лев Толстой), на Западе едва ли могли создать ему особенную популярность. Как Мольер, как Сервантес, как Толстой, Чехов одновременно писатель и для элиты, и для большой публики — это высшая заслуга. Но для большой западной публики не могут не быть несколько чужды и дух, и быт этих рассказов. Сомерсет Моэм — это уж элита из элит, и я все-таки удивляюсь, что он сразу безошибочно признал рассказ „Архиерей" „one of the most beautiful and touching of his stories" {10} .
10
„Один из самых прекрасных и. трогательнейших его рассказов" (англ.).
Нет двух мнений и относительно красоты его морального облика. Достаточно известно, каковы обычные или по крайней мере частые взаимоотношения в мире писателей, даже больших. Примеров сколько угодно, незачем о них долго говорить. Напомню только отношения между Тургеневым и Достоевским, который в „Бесах" в очень прозрачной и совершенно пасквильной форме изобразил Тургенева под именем Кармазинова, или же отношения между Теодором Драйзером и Синклером Льюисом. Быть может, только в политике и среди актеров отношения между видными людьми еще хуже, чем между писателями. Сам Чехов писал о русских критиках и публицистах: „Обвинения в невменяемости, в нечистоте намерений и даже во всякого рода уголовщине составляют обычное украшение серьезных статей". Конечно, он мог бы сказать приблизительно то же самое о писателях-беллетристах. Он необыкновенно выгодно выделялся на этом фоне: был и в жизни, и в литературе именно a perfect gentleman {11} . И мало кого собратья да и все вообще знавшие его люди любили и почитали больше, чем его. После его смерти это превратилось в общенациональную любовь к нему как к писателю и как к человеку.
11
Совершеннейший джентльмен (англ.).
При этом особенность, имеющая немалое психологическое значение: особой любви к людям у него не было. Он мало кого любил, да и, когда любил, то без горячности. Любовь у него тоже была в высшей степени „джентльменская". Русские письма часто заканчивались словами: „готовый к услугам" — такой-то. У Чехова эта „готовность к услугам" была гораздо больше, чем условной формой вежливости; она была одной из определяющих черт его характера. Он оказывал услуги всем, кому мог; чаще всего — писателям, так как жил преимущественно в их кругу, и, вероятно, только по этой причине: любил их никак не больше, чем других людей, скорее даже меньше. Начинающим авторам давал советы, внимательно читал их рукописи, тратил на это много времени. Нередко, быть может, надеялся на то, что из этих дебютантов выйдут талантливые беллетристы, но так же относился и к писателям, заведомо безнадежным в литературном отношении. Да и только ли это! Помимо всего прочего, он еще был „хорошим товарищем" — почти в школьном смысле этих слов. В 1902 году он сложил с себя звание академика потому, что академиком не был утвержден Максим Горький. Теперь для сколько-нибудь компетентного человека не может быть никакого сравнения между огромным Художественным талантом Чехова и скромным, порой вульгарным, литературным даром Горького. Но в ту пору Горький был главным его соперником по успеху, по славе, по заработку Лев Толстой, конечно, в общий счет не шел: с ним никто и не смел себя сравнивать). Как Чехов в душе относился к Горькому, трудно сказать: письма его и разговоры в этом отношении разноречивы; и, главное, в то время Чехов уже не мог не понимать, что его письма неизбежно становятся известными, а впоследствии будут и напечатаны; он всей правды часто не говорил. Иван Бунин, наш единственный нобелевский лауреат, друг и любимец Чехова, говорил мне, что Чехов Горького совершенно не выносил. Некоторые письма этому противоречат, но думаю, что в общем Бунин был близок к истине. Как бы то ни было, для принятого им в 1902 году решения было совершенно достаточно того, что Горький был писатель, „товарищ" и что в академическое дело тогда была замешана политика.
Никто из его критиков и биографов (даже твердокаменные большевики) не утверждал, будто Чехов „призывал к революции": это было бы уж слишком глупо. Чехов умер в 1904 году, сорока четырех лет от роду. Если бы не чахотка, он мог бы дожить до советской революции. Тогда, по всей вероятности, оказался бы в эмиграции и писал бы в наших зарубежных изданиях. Если б уехать за границу ему не удалось, то, думаю, не писал бы ничего: при его общих взглядах, при его глубокой порядочности, при его любви к свободе, в особенности к свободе духовной, при его необычайной художественной правдивости он просто не мог бы, физически не мог бы писать того и так, как пишут Фадеевы и Эренбурги. Должно быть, занимался бы медициной — и для хлеба, и потому, что медицину любил. Но это все-таки гадание на кофейной гуще. Мы можем с уверенностью говорить лишь о том, что он писал на самом деле. На „призыв к революции" во всех его произведениях, во всех его письмах нет ни малейшего намека, как нет ничего похожего и у всех почти других русских классиков. Все они, за частичным исключением Льва Толстого (у которого „революция" была очень персональная, духовная и совершенно не похожая на конкретную, большевистскую), были в политике людьми умеренными, либеральными или консервативными: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тютчев, Грибоедов, Тургенев, Достоевский, Гончаров, Островский, Бунин.
Конечно, он хотел, чтобы Россия стала свободной страной. Помню, до революции известный московский артист, светоч Художественного театра, толковал мне значение общеизвестных мечтательных фраз из чеховских пьес, даже таких, как „через двести-триста лет" или „небо в алмазах": он „жаждал конституции". Так же почти вся русская критика в былые времена толковала и другой знаменитый, сто раз цитировавшийся отрывок из „Скучной истории": „Каждое чувство и каждая мысль живут во мне особняком, и во всех моих суждениях о науке, театре, литературе, учениках и во всех картинах, которые рисует мое воображение, даже самый искусный аналитик не найдет того, что называется общей идеей или богом живого человека... А коли нет этого, то, значит, нет и ничего". Не может быть сомнения в том, что Чехов хотел политической свободы, отмены цензуры, всего того, что подразумевает конституционный образ правления. Вероятно, и сожалел, что у пего, как и у профессора Николая Степановича из этого его рассказа, нет „цельного мировоззрения". Тем не менее в таких толкованиях была и некоторая доля наивности: точно если б в России в чеховское время была конституция, если б у профессора была „общая идея" (его можно себе представить в немного более позднюю пору членом конституционно-демократической или октябристской партии), то не было бы всего того, что составляет сущность „Скучной истории"! Вот ведь у большевиков есть „общая идея! Часто говорилось и говорится, что Чехов „обличал язвы старого строя". Действительно, если не „обличал" (уж очень неподходящее для него слово), то писал о них очень много, для этого и на Сахалин ездил. Добавляю, что и такой тонкий критик, как Арнолд Беннетт именно так понимал „Палату № 6". Он справедливо считал этот рассказ одним из самых необыкновенных и страшных, когда-либо кем-либо написанных. В нем, как помнят читатели, изображен дом умалишенных в глухой провинции; в этот дом понемногу засасывается заведовавший им врач, который в него в конце и попадает уже как пациент. „It is a most terrible story, and one of the most violent instances of Chekhov's preoccupation with Russian slackness, inefficiency and corruption" {12} (запись от 27 апреля 1921 года). В самом деле таких сумасшедших домов, как списанный Чеховым, наверное, нет ни в Соединенных Штатах, ни в Англии. Не знаю, были ли они там шестьдесят лет тому назад (Беннетт ведь писал не в чеховское время), но ведь все-таки и здесь дело не только в этом: случай чеховского доктора едва ли можно свести только к условиям социального быта России девяностых годов и уж никак нельзя свести к особенностям русского национального характера, особенно весьма сомнительным. Да и в старой России к тому же не каждый день врачи попадали в их собственные дома умалишенных — это именно было „подводной лодкой к Северному полюсу".
12
"Это чрезвычайно страшный рассказ, один из самых сильных у Чехова о русской бесхарактерности, неумении честно выполнять свой долг и продажности" (англ.).