О чем знает ветер
Шрифт:
Под церковными сводами мне всегда бывало столь же уютно, сколь и среди книжных страниц или на кладбищенской аллее. На меня не давило бремя первородного греха, не возникало желания разбить себе лоб в покаяниях, не проклевывался страх перед Чистилищем – иными словами, я не испытывала чувств, свойственных большинству католиков. Наверно, в этом была заслуга Оэна: мой дед уважал религию, однако воспринимал ее с долей скептицизма. Странное сочетание, удивительное умение ценить то, что действительно хорошо, и отстраняться от того, что далеко от совершенства. Короче, между мной и Господом не возникало ни недомолвок, ни разладов. Говорят, человек воспринимает Бога через призму своего наставника в вопросах религии. В моем случае правило работало на сто процентов: о Боге
В католической школе меня учили катехизису, и к нему я применила свой всегдашний прием: выделила и впустила в душу то, что нашло отзыв в этой самой душе. А что не нашло, то я отбросила. Монахини-наставницы были недовольны. Религия, твердили они, это не шведский стол: нельзя выбрать одно и проигнорировать другое. Я вежливо улыбалась, оставаясь при своем мнении. Ибо и жизнь, и религия, и учеба в данном аспекте совершенно идентичны. Откажись я от выбора, просто набила бы разум и душу, как набивают живот – не поняв вкуса, не уловив аромата каждого отдельного «яства»; смесь, бессмысленная и даже опасная для сознания.
Теперь, сидя в пустой церкви, где поколения моих предков молитвами врачевали разбитые сердца, я понимала: вот он, смысл веры, ибо вера оправданна лишь как контекст в борьбе жизни со смертью, а церковь – это памятник былому, проводник, портал из прошлого в настоящее, созданный для утешения. Я, по крайней мере, это утешение нашла.
Церковное кладбище взбиралось вверх по пологому склону. Сверху видна была витая лента дороги, которая привела меня сюда, к этим замшелым надгробиям – настолько замшелым, что я не могла разобрать ни имен, ни дат. А иные надгробия буквально вросли в землю, будто втоптанные самим Временем. Правда, попадались и обихоженные могилы, на которых гладенькие плиты щеголяли цветистыми эпитафиями. Новые захоронения расходились от центра кладбища подобно кругам, что расходятся по воде от брошенного камня, и камнем этим была Смерть. Без усилий прочитывая имена, я вспоминала слова Мэйв: на большей части ирландских кладбищ, мол, всё вперемежку – древнее и недавнее, так что предка отыскать вполне возможно, ведь каждая семья столетиями хоронит своих на одном участке. То и дело поднимая взгляд, я вздрагивала от сходства старых могильных камней с гномами и хоббитами, окаменевшими в траве; каждая трещина казалась прищуром, даже кивком. «Подойди поближе», – словно говорили они.
Своих я нашла под мощным деревом, на границе между старыми и новыми захоронениями. Надгробие представляло собой массивный треугольник с фамилией «Галлахер» в основании. Строчкой выше шли имена «Деклан» и «Энн». Повинуясь порыву, я дотронулась до четкой гравировки, погладила даты – «1892–1916», выдохнула с облегчением: память таки подвела старую Мэйв! Энн Галлахер упокоилась рядом с любимым мужем. Они умерли в один день, как я и думала. Голова закружилась, пришлось встать на колени, а вскоре я поймала себя на том, что говорю вслух – рассказываю Деклану и Энн об Оэне и о себе, уверяю: для меня крайне важно было их отыскать.
Выговорившись, я поднялась и только теперь обратила внимание на соседние могилы. Слева от треугольного надгробия был камень поскромнее – также с фамилией «Галлахер» и с двумя именами – «Бриджид» и «Питер». Даты – две, а не одна на двоих супругов – совсем стерлись. Питер Галлахер скончался раньше, чем его сын Деклан и невестка Энн; Бриджид Галлахер надолго пережила обоих. Оэн об этом не рассказывал. Может, потому, что я не спрашивала. Мне хватало знать, что Бриджид умерла прежде, чем ее внук покинул Ирландию.
Имена своих прапрадеда и прапрабабки я тоже погладила, поблагодарила Бриджид за то, что ее стараниями Оэн вырос чудесным человеком, добрым и заботливым. Определенно, Бриджид обожала своего внука не меньше, чем сам он обожал и баловал меня. Любить другого способен лишь тот, кто сам был любим; Оэн получил любовь от бабушки – от кого же еще?
Между тем небо нахмурилось всерьез. Ветер стал колючим – как бы намекал, хлеща
На руку мне ляпнула тяжелая, холодная капля, за ней последовали другие. Тучи сошлись, ударившись могучими торсами. Молния рассекла небосклон, гром шарахнул над самой моей головой. Отбросив любопытство, я побежала к машине, косясь на блестящие под ливнем надгробия, обещая мысленно: я еще приеду, приеду.
Тем же вечером в Слайго, в отеле, я достала из чемодана коричневый конверт. В чемодан он отправился почти машинально – Оэн настаивал, чтобы я прочла дневник Томаса Смита, вот я и взяла конверт со всем содержимым, но, честно говоря, сразу о нем позабыла. Оэн умер – и всё для меня умерло. Исчезла способность сосредотачиваться, сгинул вкус к изысканиям. Огромных усилий стоило просто не рыдать. Однако сегодня я побывала на могиле предков; удивительно ли, что мне захотелось вспомнить их лица?
А ведь давно, слишком давно никто их не вспоминал! Мысль потрясла меня. Расчет, что земля Ирландии сама собою утишит боль моей утраты, не оправдался, и всё же поездка пошла мне на пользу. Мои эмоции окрашивала теперь не безнадежность, а благодарность; слезы лились по-прежнему, но горечь из них ушла.
Словом, я вытрясла содержимое конверта на небольшой столик, и ровно так же, как месяц назад, первым выпал блокнот в кожаной обложке, а следом выпорхнули фотокарточки, улегшись вокруг него запоздалыми мыслями. Я отложила конверт, однако он, якобы пустой, издал нехарактерный для куска бумаги стук. Заинтригованная, я выудила удивительное кольцо – тонкий золотой ободок, отягощенный черной агатовой камеей. Чудесная вещица, притом старинная; изящество в сочетании с ароматом времени любого исследователя опьянит, и я не стала исключением. Кольцо легко село мне на палец, дополнительно восхитив и заставив пожалеть, что я не обнаружила его тогда, при Оэне, и не поинтересовалась, кто им владел.
Не матушка ли Оэна? Посмотрим; если так, кольцо должно мелькать на фотокарточках. Увы, на одной фотокарточке руки Энн Галлахер находились в карманах серого пальто, на другой Энн держала под локоть Деклана Галлахера, на остальных по разным причинам рук вовсе не было видно.
Снова и снова я перебирала фотокарточки, касалась лиц, что предшествовали появлению на Земле моего собственного лица. Маленький Оэн, с зализанными, расчесанными на прямой пробор волосиками, хмурый и недовольный, вызвал прилив нежности пополам с горечью. Ибо в детской мордашке, в этом выдвинутом упрямом подбородочке и надутых губках я увидела черты взрослого, пожилого Оэна. Бумага, понятно, пожелтела, да и изначально фото было черно-белое, оставалось принять на веру заявление Оэна об оттенке его волос. Оэн утверждал, что рыжие волосы достались ему от отца. Мой собственный отец тоже был огненно-рыж, а вот деда я рыжим не знала. В моей памяти он всегда имел белоснежную шевелюру. Зато насчет глаз я не сомневалась. Они были синие, живые, быстрые, как ртуть, – и у этого мальчугана, и у старика, что месяц назад умер у меня на руках.
Отложив изображение Оэна, я взяла другую фотокарточку, с доктором Томасом Смитом и моей прабабкой. Явно фото было сделано не в тот же день, когда Деклан и Энн Галлахер снялись в компании друга семьи: Энн в другом платье и причесана иначе, а на докторе более темный сюртук. Да еще на фото с одной Энн, без Деклана, доктор кажется старше; это самое странное, ведь ничто не намекает на минувшие годы. Даже стрижку доктор не изменил. Возможно, причина в его осанке: на плечах будто бремя, да и в целом поза напряженная. И явно этот снимок в растворе чуть передержали – слишком уж отчетливы детали одежды Энн, и лица моделей отличает этакая жемчужность, свойственная очень старым фотографиям.