О душах живых и мертвых
Шрифт:
Белинский навел справки, когда, как и где можно повидать арестованного поэта.
А потом опять проводил долгие часы в нерешительности. Явись к нему, а он, всегда такой подчеркнуто вежливый и далекий, холодно спросит: «Чем, Виссарион Григорьевич, могу служить?»
Глава вторая
– Короче говоря, я решился преодолеть свою стеснительность, Михаил Юрьевич, и вот я здесь.
Гость говорит отрывисто, все еще не отделавшись от смущения, и одновременно
– Только прошу вас, – продолжает он, обращаясь к поэту, – скажите мне прямо, без всяких церемоний, вовремя ли я пришел?
– Милости прошу, – отвечает Лермонтов, несколько удивленный неожиданным визитом. – Впрочем, слава богу, я ведь не хозяин этого салона. Воспользуемся же предоставленной нам от казны гостиной. Садитесь, Виссарион Григорьевич!
Белинский присел к столу, но так, будто действительно зашел на минуту.
– Я прочел ваш роман, – начал он.
– Догадываюсь. И тем более рад вас видеть: высказать прямо автору свое мнение куда лучше, чем переговариваться на страницах журнала. Впрочем, роман мой не был для вас большой новостью.
– Напротив, – горячо возразил Белинский, – он поражает новизной! Новые повести, включенные в роман, бросают полный и неожиданный свет на все ранее напечатанное.
– Мне самому стало ясно, что первые повести, задуманные как собрание отдельных повестей, не достигнут цели, если читатель не увидит всей внутренней жизни героя…
Лермонтов раскурил трубку и выпустил густой клуб дыма.
– Да кто же он такой, ваш Печорин? – нетерпеливо спросил Белинский.
– Я полагал, что название романа, над которым долго думал, дает ясный ответ на ваш вопрос.
– А что же значит в таком случае название романа?
– Оно объясняет зависимость характера и судьбы героя именно от нашего времени. Простите за краткость, но иначе, право, не умею ответить.
Лермонтов смолк.
– Ну вот, – сказал разочарованно Белинский, – не выйдет, стало быть, разговора… Что с вами поделаешь? Не буду надоедать.
Белинский говорил с большой грустью. Он встал, собираясь уходить.
– Нет, нет! – вдруг непривычно горячо сказал Лермонтов и подошел к гостю. – Раз пришли, так поговорим, если имеете время. У меня, как видите, особых занятий нет. А за глупую привычку отмалчиваться простите. Она – дань многим обстоятельствам моей жизни. Если хотите начать разговор о Печорине, извольте! Мой Печорин – эпитафия тем, кто сходит со сцены, отыграв свою историческую роль.
– Но ведь в Печорине заложен могучий дух, – возразил Белинский.
– Обреченный, однако, на бездействие, – продолжал Лермонтов. – Заметьте: закономерно обреченный и попусту растраченный, если мне удалось это показать.
– Еще бы не удалось! Именно такова праздная деятельность Печорина, которая столь ярко изображена в романе.
– Удачное слово, – согласился поэт, – лишь праздная деятельность и остается уделом Печориных.
– Но только ли Печориных? – серьезно спросил Белинский.
– Простите, не совсем вас понимаю, – поэт глянул пристально на гостя. – Я имел в виду именно лучших представителей нашего светского общества. Прочие в счет не идут.
– Я не о них, – настаивал Белинский. – Я имею в виду людей, не принадлежащих к тому сословию, которое представляет в романе Печорин. Есть у нас другие сословия. Роман ваш не дает ответа на вопрос, могут ли они с пользой жить и трудиться в России.
– За примерами недалеко ходить, – отвечал поэт. – Сошлюсь на вас, Виссарион Григорьевич.
– Не ссылайтесь! Прокляты моя жизнь и работа! Я с гордостью называю себя литератором, но подумайте, что значит кричать в пустыне, говорить и чувствовать, что задыхаешься, что твой рот плотно заткнула цензура. Ни одного подлеца не смей тронуть…
– Ну вот, – с каким-то удовлетворением подтвердил Лермонтов, – следовательно, условия наши таковы, что, с одной стороны, рождаются Печорины, а с другой – каждый, кто захочет действовать разумно, немедленно ощутит проклятое ярмо, хотя, признаюсь, я и не показал этого в романе.
– Но что же делать, – с горячностью возразил Белинский, – если это ярмо сильнее нас и будет до времени существовать независимо от наших намерений?
– Об этом каждый может прочесть в ваших статьях. Но позвольте признаться, Виссарион Григорьевич, я вам не верю.
– Пусть так! Мои статейки вызвали резкое суждение у многих. Иные не понимают, иные не хотят понять. Но как бы ни была гнусна наша действительность…
– Оригинальное вступление к проповеди примирения с ней! – перебил, улыбаясь, Лермонтов.
– Если бы я мог, я говорил бы об этом в каждой статье, – подтвердил Белинский.
– И не встретили бы, думаю, возражения у многих читателей. Но та же самая действительность и зажимает вам рот.
– Именно так! Хотя ох как хочется бить нашу похабную действительность по морде! – вдруг заключил Белинский.
– Так и бейте на здоровье!
Белинский отрицательно покачал головой.
– Бессильный и бесполезный жест, – сказал он. – Человеку ничего не дано изменить. Этому учат нас история и философия.
– Я понимаю философию, – перебил Лермонтов, – когда она учит жить. И я отбрасываю, как негодную ветошь, те учения, которые затемняют мне мое собственное предназначение.
– А жизнь даже знать не хочет наших рассуждений, – разгорячился Белинский, – и вы сами, начертав характер Печорина, клевещете на своего героя.
– Клевещу? – удивился поэт. – Объяснитесь!
– Извольте. Настанет, не может не настать торжественная минута, когда противоречия духа Печорина разрешатся; бессильная борьба непременно кончится воскресением человека.