О душах живых и мертвых
Шрифт:
И буря пришла. Из Москвы вдруг поползли слухи, что Варенька выходит замуж… Это было невозможно, немыслимо, но слухи подтвердились. Николай Федорович Бахметев был старше жены лет на двадцать, из помещиков, каких в дюжине тринадцать… Что же произошло там, в Москве? Катастрофа? Самоубийство? Принесение жертвы?..
При первой возможности он помчался в Москву. Потом Варенька отправилась путешествовать с мужем за границу,
Для нее и заказан был список поэмы. Меж ровных писарских строк, там, где звучит песня Демона: «На воздушном океане…», поэт заполнил собственной рукой нарочно оставленный пробел. Это и было послание, обращенное к подруге, изменившей любви:
Час разлуки, час свиданьяИм ни радость, ни печаль;Им в грядущем нет желаньяИ прошедшего не жаль…Это было восстание против нее и против собственного чувства. Он так ее любил, что не хватило сил пощадить. Это была наивная вера в освобождение от прошлого, от нее, от всего, чем жил…
Но одного – забвения – не дал ему бог.
Идет второй год, а ответа на письмо, так хитро отправленное ей в списке «Демона», все еще нет. Может быть, ничего и не поняла госпожа Бахметева в этих поэтических загадках. Может быть, не она, а ревнивый муж читает и перечитывает «Демона», стремясь вырвать из строк восточного сказания московскую тайну жены…
– Поручик Лермонтов! – окликает дежурный по гауптвахте офицер.
Михаил Юрьевич с трудом отрывается от своих дум. На допрос? Что ж, он готов.
И опять перед ним судная комиссия и все тот же аккуратный аудитор с легкими рябинками на впалых щеках. Опять вопросные пункты:
«1840 года, марта 29-го дня… в присутствии комиссии военного суда… Как вам должно быть известно правило, что без разрешения коменданта и без ведома караульного офицера никто к арестованным офицерам и вообще к арестантам не должен быть допущен, то по сему поводу комиссия спрашивает вас: по какому поводу, вопреки запрещения, вы решились пригласить господина Баранта на свиданье с ним в коридоре караульного дома?»
Объяснения потребовали ровно через день после встречи с Барантом. По-видимому, и на гауптвахте следили за ним всевидящие глаза и у стен были всеслышащие уши.
Было ясно, что дело опять пошло на ухудшение. Это стало еще яснее после допроса, когда его снова перевели в Ордонанс-гауз.
– Ну как? – спрашивали у него офицеры, отбывавшие арест.
К делу Лермонтова, уже известному всему Петербургу, проявляли жгучий интерес. Другие офицеры несли наказание по пустякам: за небрежность, допущенную при несении караула, за промахи на учении, – словом, все это была скучная проза офицерской жизни. А тут дуэль, да еще с сыном французского посла!
– О чем же тебя спрашивали, Лермонтов?
Лермонтов пожал плечами.
– Состязаюсь в крючкотворстве с аудитором, хотя, право, напрасны мои труды. Непременно засудят! – сказал совершенно спокойно.
Офицеры гвардейских полков, содержавшиеся в Ордонанс-гаузе, смотрели на него с изумлением.
Но где же им было знать то, о чем начал догадываться поэт! В дело вмешались высокие сферы. За ним, очевидно, был установлен и на гауптвахте особый надзор. А может быть, наябедничал все тот же французик?
Вечером, когда удалось остаться одному, взял перо и бумагу и набело переписал недавно законченную пьесу «Читатель, журналист и писатель». С особенным удовольствием перечитывал строки:
Тогда с отвагою свободнойПоэт на будущность глядит,И мир мечтою благороднойПред ним очищен и обмыт.Нечего сказать, очищенный, омытый мир! Грязная камера, мрачные стены, паутина, тусклые стекла в окнах. Неужто и здесь можно мечтать?
Но не мечта водила его пером. С тех пор как появились первые строки «Демона», именно он, дух сомнения, вдохновлял его. О, этот могучий и гордый дух! Он явился поэту в юности, чтобы никогда его не покидать. Сомнение – ключ к отрицанию и, через отрицание, к познанию истины.
Таков был путь поэта, разбуженного вместе со всем поколением грохотом пушек на Сенатской площади. Так родился Демон, объявивший гордую вражду самому небу. «Демон» подсказал «Думу». От «Думы» путь привел к «Герою нашего времени».
А что-то с ним, с Печориным? Как печатается в типографии роман без придирчивого присмотра автора?
От мыслей о романе написанном снова вернулся к роману неизжитому. Если бы он мог когда-нибудь разгадать, что же произошло в Москве… Если бы страсть, любовь, увлечение, – он все понял бы. Но он сам видел господина Бахметева. Не могла Варенька полюбить этого унылого, отяжелевшего от жизни ревматика!
Он простил бы ей, вернее, понял бы измену, если бы мог допустить хоть какое-нибудь чувство в этом браке. Но если не чувство, то неужели обычный, вполне приличный брак по расчету? Нет, нет! Есть же справедливость на земле! В расчетливости не может быть повинна Варенька. А может быть, она – покорная жертва семейных уговоров? Но тогда кто ж она такая, эта поверженная в прах мадонна?
Становится страшно за нее и за себя. Только тогда, когда он вырвет тайну Варенькиной судьбы, только тогда придет забвение. Так думает поэт, а через минуту снова признается себе: не хочет он никакого забвения и никогда его не примет! Нет забвения в любви.
Может быть, Михаил Юрьевич и сам бы посмеялся, если бы какой-нибудь запоздавший родиться на свет романтик дерзнул утверждать эту наивную нелепость. И, может быть, тем охотнее и злее посмеялся бы над запоздалым романтиком поручик Лермонтов, чем нужнее было бы скрыть рану собственного сердца от чужих, холодных глаз.
А в свете будут болтать, что этот ужасный, озлобленный и язвительный человек вовсе не способен к любви, будут передавать сплетни о его цинических похождениях. Он сам, глумясь над человеческой глупостью, будет выдумывать новую пищу для этих разговоров.