О душах живых и мертвых
Шрифт:
Лермонтов слушал внимательно, чуть-чуть иронически улыбаясь.
– Я не очень верю в воскресение мертвых, – сказал он.
– Мертвых? – ужаснулся Белинский. – Стало быть, вы сами, изобразив могучий дух Печорина, обрекаете его смерти?
– Не я, – перебил поэт, – мой герой обречен историей. Я говорил вам и опять повторяю: Печорин – эпитафия тем, кто до сих пор думал, что они делают историю России… Но довольно о вымышленных героях.
– Нет, Михаил Юрьевич, не довольно! – сурово сказал Белинский. – От меня не отмахнетесь. Говорю не за себя, но за многих, кто задумывается над участью Печорина. Слишком больной вопрос вы затронули. И я же говорю вам: вы оклеветали его как человека… Думаете, путаюсь
Белинский должен был прервать речь, его замучила одышка.
– Я и к вам пришел, Михаил Юрьевич, чтобы сказать – нет ничего страшнее голого отрицания.
– Еще важнее указать болезнь, не прибегая к успокоительной лжи, – возразил поэт. – Но сохрани бог возомнить себя лекарем-чудотворцем!
– А я, – отвечал Белинский, – горячо верю в то, что при таком рассудочном и озлобленном взгляде на жизнь – вы храните в душе семена глубокой веры в достоинство жизни и в достоинство людей.
– Дай бог! – Лермонтов улыбнулся. – Дай бог! – повторил он. – Во всяком случае, пора нам подумать о других героях. Пушкин положил начало этим поискам. Имею в виду хотя бы «Капитанскую дочку». Когда читал, мне было даже странно: еще будучи в юнкерской школе, я стал сочинять роман из времен Пугачева. И в этом совпадении я увидел для себя великую честь. Но мой роман, конечно, остался недоконченным. Скучен показался мне мой романтический герой, окрещенный по романтической традиции Вадимом. А вот теперь, когда обращаюсь к жизни и ищу действователей, снова возвращаюсь мыслями к той же эпохе.
Белинский слушал не прерывая.
– Так начинается мой поиск героев, увы, не нашего времени. Ну, а потом, когда напишу о пугачевщине, – Александр Первый… Нет, нет, – перебил себя поэт, видя удивленный взгляд Белинского, – я не собираюсь живописать царствование монарха. Но зато всеми мыслями своими обращаюсь к тысяча восемьсот двенадцатому году. Разве мы, русские, не доказали в том году, на что мы способны?
– Стало быть, возврат к «Бородину»? – спросил Белинский.
– Непременно, – подтвердил Лермонтов. – Стихи мои считаю только первой данью тем, кто доказал умение и действовать и достигать. Конечно, страница эта неотделима от имен тех, кто начал иной, не менее героический поход, закончившийся на Сенатской площади… Ну, а третий роман будет о нас – о наших думах, о нашем безвременье.
– Неужто назад, к иным Печориным?
– Не опасайтесь! – Лермонтов весело рассмеялся. – И тени Печорина не будет в романе! К слову сказать, издавна интересует меня наш комедиограф Грибоедов. Вы ведь тоже о нем писали, Виссарион Григорьевич…
– Да, – подтвердил Белинский. – Я чту великий талант Грибоедова и вижу проявление гения в частностях комедии, но не могу признать общего. Истинно художественное произведение всегда будет объективно. Грибоедов же увлекся сатирой…
– Проповедуя эту несуществующую объективность искусства, вы, Виссарион Григорьевич, сами себе противоречите. Никто до вас не вносил в критику столько страстной, вполне понятной мне субъективности. И если суждено нам сегодня пророчествовать друг другу, я готов держать пари, что вы первый будете беспощадно преследовать поэтов, выдающих за объективность собственную немочь, боязнь жизни или угодничество перед властью…
– Курьез! – воскликнул Белинский. – Мы оба с вами ратуем за обращение в свою веру!
– И, надеюсь, когда-нибудь дружно разделим лавры общей победы.
– Я не из тех, кого легко переубедить!
– Жизнь вас переубедит. Давно слежу я за вами, Виссарион Григорьевич. Нигде, как в ваших статьях, не чувствую такого страшного борения с собой. Ратуете за объективность – и в той же статье пишете, что задача искусства состоит в том, чтобы показывать жизнь такою, как она есть, без всяких прикрас… Хороша же будет русская действительность, если показать ее по вашему рецепту! Да тут кровью взойдешь и задохнешься в проклятиях…
– Вы говорили о Грибоедове, – напомнил Белинский.
– Да, да! Так вот, в той же самой своей статье о «Горе от ума» вы признали все величие, всю художественность гоголевского «Ревизора». Не понимаю, в чем же тут разница?
– Готов объяснить. Впрочем, лучше вернемся к этому позднее. Сейчас хочется послушать вас, ведь я впервые по-настоящему с вами знакомлюсь.
– А помните наши встречи на Кавказе?
Белинский помнил. Тогда, в 1837 году, он приехал на Горячие Воды по принуждению друзей – злой недуг почти свалил его. Михаил Юрьевич, отбывавший на Кавказе ссылку за стихи на смерть Пушкина, присматривался к ссыльным декабристам и уклонялся от литературных споров. А для Белинского уже была связана с литературой вся жизнь.
– Я был слишком горяч тогда, по-видимому, – признался Виссарион Григорьевич, – а вы слишком холодны.
– Может быть, – согласился Лермонтов. – Но мы опять отвлеклись от Грибоедова. Признаюсь вам, он влечет меня, как будущий герой романа. И вот почему: откуда явилась такая разрушительная сила его удара? Гениальный поэт? Конечно, так. Но чем питается гений? Не иначе, как самой жизнью. В этом мы с вами согласны, хотя по-разному на русскую действительность смотрим.
– Вы совершенно не правы, Михаил Юрьевич. Мы не по-разному смотрим, но по-разному определяем свое отношение к ней.
– Пусть будет так, – согласился Лермонтов. – Вы говорите: принять как неизбежное и будто бы на сегодня необходимо сущее. Так я понимаю вашу философскую посылку?
– Примерно так.
– Очень хорошо! Но тогда встает новый вопрос: что же делать нам, мыслящим и сознательно действующим людям? Ждать или…
– Или? – Белинский не отводил глаз с собеседника.
– Или ненавидеть, отрицать со всей непримиримостью, и в том явить свою любовь к отчизне, к людям. Если же я прав, то времени на ожидание у нас, ей-богу, нет. Иначе осудит нас история и, конечно, обойдется без нас.
– Но позвольте, – Белинский был разгорячен спором, – думать, что мы обладаем архимедовым рычагом, способным повернуть все развитие общества, что можем по своей воле перескочить из одного момента развития в другой, – это же, простите меня, все те же мечты, все та же идеальность, за которую мы так дорого платили и еще будем платить!
– Помнится, вы писали еще и о прекраснодушии? Не так ли? – напомнил Лермонтов и улыбнулся. – Как видите, принадлежу к вашим внимательным читателям, Виссарион Григорьевич. Но коли пошел у нас разговор по душам, ничего от вас не утаю. Оставим мечтания нашим записным философам. Ими, кстати сказать, у нас хоть пруд пруди… А народ, видя, что жизнь наша неразумна и гнусна, отвечает не трактатом, но, к примеру, пугачевщиной.
– И что же?! – воскликнул Белинский. – Способен ли был что-нибудь изменить этот ответ? Пугачев погиб, погибли десятки тысяч его приверженцев, а рабство осталось.
– Не считайте его таким нерушимым. Разве не посеял новой бури прошлый неурожайный год? Вести, приходящие из разных губерний, говорят: бесправные крестьяне не хотят знать никакого примирения. Словесность, верная правде жизни, также должна существующие у нас порядки отвергнуть. Комедия Грибоедова, например, по праву оказалась манифестом отрицания наших устоев. Недаром же ее знают наизусть все честные люди и вооружаются «Горем», как повстанцы огнестрельным оружием. И в этом смысле решительно нет разницы между «Горем от ума» и «Ревизором». Николай Васильевич Гоголь еще крепче ударил…