О душах живых и мертвых
Шрифт:
Еще шире расправил плечи господин Бурачек.
– Где он, богомерзкий еретик, богоотступник и фармазон, засевший в «Отечественных записках»? – И опять сделал издатель «Маяка» решительный взмах рукой. – Беспощадно отодрать для начала… чтобы не было потом поздно!
А Виссарион Белинский, как всегда, стоял у своей конторки. Он бросал дерзкий вызов всему сборищу литературных пауков:
«Покажитесь перед людьми хоть раз в своем позорном неглиже, в своих засаленных ночных колпаках, в своих оборванных халатах, – люди с отвращением отвернутся
Извергнет? Так не писал Белинский в пору своего насильственного примирения. Да, общество извергнет вас из себя, продажные шуты продажной морали! Так будет!
И новая мысль приходит на смену: когда же все это будет и как?
Статья писалась в мучительных раздумьях. Пришло новое, беспокойное, страдальческое чувство. Можно и должно отвергнуть гнусные российские устои. Но во имя чего? Что придет на смену?..
Лето стояло знойное, сухое, без дождей. Из губерний ползли в столицу первые тревожные слухи – опять горят хлеба! Зловещее марево поднялось над Петербургом. Даже ночи, светлые, как день, не приносили облегчения…
Виссарион Белинский, изнемогая от духоты, медленно бродил по притихшим улицам. Где они, будущие союзники для предстоящих схваток?..
Глава третья
Приехав в Петербург, Герцен остановился в Демутовой гостинице, куда обычно заезжали лишь именитые и богатые люди.
Но вряд ли кто-нибудь из постояльцев этой гостиницы начинал свою жизнь в невской столице так, как начал Александр Иванович.
В комнатах, отведенных новоприбывшим, еще суетились слуги; Наталья Александровна едва успела распаковать самое необходимое, чтобы устроить сонного после дороги Сашку, еще только отпили новоселы свой первый в Петербурге чай, а будущий чиновник министерства внутренних дел уже взялся за шляпу.
– Наташа! Отдыхай, родная, я ненадолго отлучусь.
На улице он кликнул извозчика:
– На Сенатскую площадь!
Ехал и вспоминал последнюю беседу с отцом в Москве.
«Будь осторожен, Александр, – говорил сыну Иван Алексеевич. Хмурый старик пожевал губами, словно соображая, как избежать при прощании чувствительных сцен. – Будучи в Санкт-Петербурге, мой друг, остерегайся всех… и даже тех, к кому я даю тебе рекомендательные письма».
Сын с удивлением взглянул на отца.
«Я сказал именно то, что хотел сказать, – заключил вместо всяких объяснений московский барин. – Не доверяйся никому и считай себя предупрежденным…»
Разумеется, Иван Алексеевич говорил с сыном по-французски. Привычку к этому языку он сохранил как единственную память о бесплодных скитаниях по Европе. Окончив непривычно длинную речь, старик сухо простился с сыном.
Отдавшись невеселым воспоминаниям, которые увез из отчего дома, Герцен рассеянно глядел на петербургские улицы.
– Эй, берегись! – Возглас извозчика, чуть не наехавшего на замешкавшегося пешехода, вернул седока к действительности.
«Берегись!» – встречает Петербург. «Остерегайся!» – проводила Москва», – с улыбкой подумал молодой человек.
Он подъезжал к Сенатской площади. Отпустил извозчика и медленно пошел по широкому тротуару.
Вечерело. Летний день сменился прохладой. На фоне потемневшего неба высился скачущий Петр. Вдали, у сенатских стен, почти не было прохожих. И вся площадь была тоже безлюдна. А ведь именно здесь раздался в 1825 году клич русского освобождения.
Будущий чиновник министерства внутренних дел остановился и обнажил голову; можно было подумать, что, разгорячась прогулкой, он ищет освежения.
Безвестному молодому человеку и в голову не могло прийти, что он сам предстанет потомкам среди участников героической эпопеи.
В этой трагедии подвига и борьбы нет единства времени и места, но есть в ней единство героической воли и мысли, единство любви к родине и ненависти к угнетателям.
Идут годы, великая трагедия продолжается. Подневольные пахари то здесь, то там встают против векового ига. Как факелы, горят барские усадьбы, а вдали вспыхивают новые факелы, и зарево, как багряный стяг, плещется в небе. И словно слышится из глубины времен голос писателя-провидца: «О! если бы рабы… разбили железом, вольности их препятствующим… главы бесчеловечных своих господ…»
Было поздно, когда Герцен вернулся в гостиницу. Наталья Александровна томилась в беседе с малознакомым родственником из преуспевающих петербургских дельцов.
Беседа оживилась с приходом хозяина. Но стоило ему заговорить о том, что он побывал на Сенатской площади и долго стоял там, обнажив голову, как в него вперились предостерегающие глаза гостя. Не дав Герцену продолжать, гость решительно перевел разговор на Москву и стал расспрашивать о таких общих знакомых, которыми никогда в жизни не интересовался.
Искушенный петербуржец делал все, чтобы прекратить опасные излияния кандидата Московского университета. Александр Иванович ничего не мог понять до тех пор, пока гость, оставшись с ним наедине, не объяснил, что опрометчивый москвич позволил себе заговорить при истопнике на такую скабрезную – он именно так и выразился, – на такую скабрезную тему.
Тогда Герцен вспомнил, что в комнату заходил истопник. Далее выяснилось, что и горничные, и лакеи, и парикмахер Демутовой гостиницы находятся в секретных отношениях с тайной полицией.
В доме петербургского чиновника, которого Герцену пришлось посетить на следующий день по отцовским делам, боялись собственной кухарки.
Все боялись каждого встречного и собственной тени. На молодого человека, только что возвращенного из ссылки, смотрели с таким страхом, будто он явился из загробного мира. И каждый, пугливо озираясь по сторонам, шептал:
– Берегитесь! К вам приставят не меньше десяти шпионов, но вы никогда не узнаете, кто из ваших сослуживцев, знакомых или слуг за вами наблюдает.