О душах живых и мертвых
Шрифт:
– Я, признаться, даже усомнился, – отвечал Павел Федорович, – обещали вы Пушкина стихи, а слушаю – не из Лермонтова ли читаете?.. Удивительное сходство!
Павел Федорович судил с полным знанием дела – Белинский не раз читал ему из лермонтовской поэмы.
– Сходство? – Белинский едва сдерживал нетерпение. – А не чувствуете ли вы, сударь, что Демон заговорил ныне еще более могучим, мрачным и злобным языком? Не к тому ли неминуемо идем мы, россияне?
По всему было видно, что теперь Белинский не ждал ответа. Он продолжал разговор с самим собой.
– Я ведь тоже
Павел Федорович оказался в затруднительном положении. Понятия не имел он, например, о том, что Андрей Александрович Краевский охотно повторял многие мысли Белинского, изложенные в свое время в статье о Менцеле, и приводил автора в такое исступление, что его тонкие, перекошенные губы покрывались пеной.
Ничего не знал об этом добродушный господин Заикин и, избегая касаться коварного духа отрицания, невпопад заговорил об успокоительном питье.
– Довольно я пичкал им людей, – неожиданно спокойно ответил Белинский. – Что я писал об отрицании? А надо было сказать, что отрицание есть священное право человека, без которого жизнь может превратиться в стоячее и вонючее болото. Не то ли видим мы в России? Общества нет. Нет ни политической, ни литературной жизни. Кнутобойцы управляют страной! – Он говорил, все более хмурясь, и голос его звучал все резче. – Свобода мысли истреблена… Нет больше сил, нет терпения!
Павел Федорович Заикин по случаю только что вновь решенного им отъезда в Берлин был в приподнятом настроении. Он уже видел себя в море и, овеянный свежим морским ветром, казался сам себе обновленным человеком. Он выслушал Белинского и, расхаживая по комнате, решил утешить мятущегося человека.
– Так-то оно так. Совершенно с вами, Виссарион Григорьевич, согласен… А ведь по Гегелю-то, – помню, хорошо помню ваши статьи и речи, – выходит, что все существующее разумно?
Павел Федорович вряд ли мог бы объяснить, почему ему вздумалось повернуть разговор на такие философские тонкости. Во всяком случае, он никак не ожидал, что затронул самую мучительную для собеседника тему.
Наступила долгая пауза.
– Вы, Павел Федорович, как и всякий честный человек, обязаны задать этот давно ожидаемый мною вопрос. И мне давно пора, не таясь и не прибегая к недомолвкам, держать ответ.
– Помилуйте, Виссарион Григорьевич, – всполошился Заикин, видя, в какое волнение пришел постоялец, – никакого ответа я не требую! Просто вспомнилось к слову.
– А мне, – продолжал Белинский, – настоятельно необходимо объясниться. Требую, Павел Федорович, вашего внимания!
– Всегда к вашим услугам, Виссарион Григорьевич, – покорно вздохнув, ответил Заикин.
– Помянули вы приснопамятную формулу, которой служил я, не щадя сил: «Что действительно, то разумно, и что разумно, то действительно…» Великая истина! А надо бы мне вовремя понять: не все то действительно, что есть в действительности. Ясно ли я говорю?
– Очень ясно, – подтвердил Павел Федорович, хотя по тону его было видно, что он ничего не понял.
– Бежите от разговора? – сурово спросил Белинский. – Не отвертитесь, сударь! Довольно мучил я вас мнимой премудростью. Сколько раз, говоря о действительности, мы подменяли ее понятием, высосанным из пальца!
Белинский встал с кресла, на щеках его появился румянец – свидетельство глубокого волнения.
– В мнимом величии своем мы были убеждены: кто не согласен с немецкой книжкой, тот ничего не понимает. Да ладно бы были мы только книжники, замуровавшиеся от жизни. Так нет! Высокомерие наше грозило превратить нас в фарисеев мысли… Как видите, я не щажу себя.
– А я, Виссарион Григорьевич, просто вас не понимаю. Можно ли этак волноваться?
– Должно, Павел Федорович! Теперь, когда я ощутил наконец кровную связь с жизнью, не колеблясь объявляю: к дьяволу пусть летит все, что не оправдывается разумом! К черту мертвые, абстрактные схемы! Да здравствуют разум и отрицание!
– Наконец-то уразумел я, на какой предмет вы мне из Пушкина читали…
– Для начала, Павел Федорович! Чтобы яснее был для вас переход от Пушкина к Лермонтову, а равно для того, чтобы наглядно представить связь поэтической мысли с живой действительностью…
Все чаще и чаще навещал Виссариона Белинского демон сомнения. Когда-то критик не уставал восклицать: каждый момент в истории необходим, истинен и свят! Все предопределено, все обусловлено! И, плененный Гегелем, объяснял: ничто не зависит от немощных усилий человека!
А жизнь говорила о другом. В Петербурге хорошо помнили о прошлогодних мужицких бунтах. Деревня глухо волновалась. Сермяжная Русь боролась из века в век, из года в год, изо дня в день. Такова была подлинная, живая история. Она противоречила всем формулам разумно-сущего.
В тихой комнате, предоставленной Павлом Федоровичем Заикиным беспокойному постояльцу, происходили события, о которых даже не подозревал простодушный хозяин. Виссарион Белинский и сам не мог бы сказать, когда это началось. Может быть, и никогда не было такого часа, когда покинул бы его беспокойный дух отрицания. Прежде бесплодны бывали эти встречи, теперь они стали целительны.
Помогла сама жизнь – могучим эхом отозвались дальние громы в комнате Виссариона Белинского…
Прошел еще день. Когда Павел Федорович снова постучался к постояльцу, тот возился с цветами. Господин Заикин принял это мирное занятие за благоприятный признак: слава богу, успокоился суматошный человек… А Виссарион Григорьевич начал так, будто продолжал вчерашний разговор:
– По Гегелю получается, – Белинский повернулся к Заикину и встал перед ним с ножницами в руках, – что борьба может быть только временной, пока конфликт не разрешится гармонией. Нуте-с, а если отрицание наших порядков будет развиваться до своего логического конца? – В увлечении он взмахнул ножницами, словно готовясь нанести удар воображаемому противнику. – Отвечайте, милостивый государь!