О душах живых и мертвых
Шрифт:
– А я, Виссарион Григорьевич, за Гегеля, ей-богу, не ответчик, – кротко отвечал Заикин, – и пришел к вам с тем, чтобы объявить, что на следующем пароходе, если только ваше здоровье позволит, двинусь в Берлин.
– В Берлин – так в Берлин, – согласился Белинский. – Сердечно рад, что дух сомнения выпустил наконец вас из своих цепких объятий. Но если встретите в Берлине правоверных гегельянцев, передайте им, что живет, мол, на Руси Виссарион Григорьев, сын Белинский…
– Одним словом, заявляете просьбу, наподобие Бобчинского?
– Имею к той просьбе
– Какого Егора Федоровича?
– Так мы в шутку величали в Москве Гегеля, – объяснил Белинский. – Как же быть искусству, – с горячностью продолжал он, – ежели далеко не всякий конфликт разрешается в жизни гармонией?
Павла Федоровича нисколько не волновал вопрос о конфликтах. Он уже чувствовал под собой качающуюся палубу парохода.
А для Белинского вопрос требовал немедленного ответа. Он писал большую статью о «Герое нашего времени». Неотступно тревожил его автор, который не сулил читателям никакой гармонии. Но именно в романе Лермонтова была отчетливо ощутима связь поэтической мысли с породившей ее русской жизнью.
Глава вторая
С весны жизнь в петербургских редакциях обычно затихала. Город пустел, экстраординарных событий не предвиделось.
Не то случилось летом 1840 года. Едва «Герой нашего времени» вышел в свет, журналы проявили подозрительную быстроту.
Совершилось именно то, что предвидел Гоголь, когда в «Мертвых душах» коснулся «так называемых патриотов». Гоголь писал, что они «спокойно сидят себе по углам и занимаются совершенно посторонними делами, накопляют себе капитальцы, устраивая судьбу свою на счет других; но как только случится что-нибудь, по мнению их, оскорбительное для отечества, появится какая-нибудь книга, в которой скажется иногда горькая правда, – они выбегут из всех углов, как науки, увидевшие, что запуталась в паутину муха, и подымут вдруг крики: «Да хорошо ли выводить это на свет, провозглашать об этом? Ведь это все, что ни описано здесь, это все наше, – хорошо ли это? А что скажут иностранцы? Разве весело слышать дурное мнение о себе?»
Правда, никто пока не читал этих строк в печати, еще только увез с собой Гоголь черновые листы «Мертвых душ», чтобы, примостясь где-нибудь в Риме, терпеливо приводить в порядок свое создание. Но едва появилась в Петербурге книга Лермонтова, в которой сказалась горькая правда, тотчас сбежались из всех углов, из всех журнальных подворотен растревоженные пауки.
Первым высказался в «Библиотеке для чтения» профессор Сенковский. Ему, чай, тоже больно, когда печатают клевету на соотечественников. Автор романа, по его словам, «надел плащ истины на преувеличения». Иначе говоря – автор выдает за истину собственные фантазии, в которых сознательно преувеличены отрицательные явления русской жизни…
Николай Полевой следом за профессором Сенковским объявил свое мнение в «Сыне отечества» куда откровеннее.
«Критике здесь торопиться нечего, – плел паутину бывший либерал, – критика всегда успеет догнать больные создания, влекущиеся между жизнью и смертью, в малый промежуток их бедного, эфемерного бытия…»
Критике нечего торопиться? Почему же так поторопился сам Полевой объявить роман Лермонтова созданием больным, то есть нравственно уродливым?
Выжидательно молчала одна «Северная пчела». Но издатель ее Фаддей Венедиктович Булгарин лаял глухим баском на всех перекрестках:
– Вот до чего может довести отсутствие положительных правил и спасительной веры! – Быстрые глазки Фаддея Венедиктовича обегали слушателей. – Автор сам отвечает: нравственные уроды, подобные Печорину, идут прямехонько к эгоизму, к душевной сухотке и, наконец, к гибели…
Конечно, никто из журнальных глашатаев не читал собственноручного письма императора к императрице. Император первый сказал о романе Лермонтова: «Жалкая книга». Каждый из критиков вторил венценосцу на свой лад.
– Больное создание! – надрывался Полевой.
– Нравственный урод! – гудел Булгарин.
Император держал первенство, несмотря на все оттенки мнений.
Николай Павлович признал: «Преувеличенное изображение жалких характеров». Профессор Сенковский повторил мысль венценосца почти дословно. У Сенковского вышло, пожалуй, даже изящнее, но на то и был он профессор.
Единение царя с верноподданными, усердствовавшими в критике, оказалось трогательным и почти мистическим.
Но какая там мистика! Все «так называемые патриоты», от восседающего на престоле до последнего борзописца, разом учуяли, что сказалась в романе Лермонтова горькая правда.
Покажи бы автор неиссякаемые силы первенствующего в России сословия, покажи бы он, к примеру, мужа доблести, вроде графа Сергия Семеновича Уварова, стоящего на страже у врат просвещения. Не обязательно, конечно, показывать министра с удавкой в руках, можно дать ему нечто иное, более благовидное, но не менее символическое и воспитующее.
А то покажи бы писатель безыменного дворянина, пекущегося об отечестве в петербургском департаменте или, еще лучше, на какой-нибудь губернской должности. А не то заглянул бы автор в деревню: нетто нет там дворян, радеющих о мужиках? Нешто они, поместные дворяне, воспитуя народ в страхе божием и в любви к царю, не достойны прославления?
Но какой прок советовать сочинителю, измыслившему в лице Печорина уродливую клевету на благородное сословие!
Не радуют журнальных пауков ни летние дни, ни отдохновение на дачах. Высказался каждый, кто как мог, по уму и по усердию, а покоя опять нет. Косятся на «Отечественные записки». Засел там критик-щелкопер. Он уже протрубил славу «Герою», правда, пока накоротке. Что-то смутьян дальше настрочит?
Виссарион Белинский сдал в редакцию критическую статью на роман Лермонтова, в которой разобрал всего две первые повести романа и закончил так: