О душах живых и мертвых
Шрифт:
Но вот и Сашка, и Наташа, и сам Герцен опять в Москве.
Немногие из оставшихся друзей слушают пылкую речь вернувшегося изгнанника:
– Кончились тюрьмой годы ученья, кончились ссылкой годы науки, пришла пора науки в высшем смысле и действия практического!
Он поднимает бокал и, храня в памяти юношескую клятву, которую он дал когда-то вместе с Николаем Огаревым на Воробьевых горах, служить людям по примеру Рылеева и Пестеля, обращается к отсутствующему другу:
– За солнце Воробьевых гор!
Он и Наталье Александровне часто
Барственная Москва не слышит речей Александра Герцена. Именитые люди ведать не ведали, что, готовясь к действию практическому, привез с собой из ссылки незаконнорожденный сын почтеннейшего Ивана Алексеевича Яковлева вороха бумаг: здесь и повести, и статьи, и дневники, и драматические этюды. Везде, словно вехами, отмечен пройденный путь – и колебания и ошибки – и все ярче и ярче разгорается костер ненависти к насилию и произволу.
Не удивительно было бы, если бы впитал он эту ненависть, родившись в крестьянской избе, или если бы с детства гнул спину на купеческой фабрике. Понятно было бы, если бы обрел он эту ненависть, как его товарищи студенты из нищих разночинцев.
Александр Герцен пришел к этой ненависти, родившись в одной из первых барских усадеб Москвы. Правда, и в отчем доме не был он полноправным сыном и с детства видел приниженное положение матери, бог знает по какой прихоти вывезенной отцом из-за границы.
Как ни отгораживаются от жизни барские особняки, голос ее вторгается и сюда. Пусть не слышен этот голос в парадных покоях – жизнь врывается через людскую, она входит в ворота вместе с деревенскими обозами, которые везут обильную дань из господских вотчин.
Александр Герцен рано услышал эти голоса и сумел быть к ним внимательным. В доме Ивана Алексеевича Яковлева рядом с пышной летописью барского существования рос страшный синодик мучений и гибели рабов.
Снова живет молодой человек под отчей кровлей, и вереницей обступают его воспоминания. В верхних комнатах затворился отец, занятый своими мнимыми и действительными болезнями. Опустели парадные залы. Глухо раздается на паркете каждый шаг. Только и теплится жизнь в тех комнатах, где Наталья Александровна пестует Сашку.
Отправляясь в город, непременно задержится здесь счастливый отец, пораженный какой-нибудь неожиданностью: то пустит Сашка необыкновенный пузырь, то, оказывается, отрос у него на пальце огромный ноготь, то вдруг уставится на отца, словно первый раз его увидел.
Родители стоят, склонясь над колыбелью первенца, и отец, прежде чем уйти, повторит, как заклинание:
– Благословляю тебя на службу человечеству!..
Когда уйдет отец, Сашка пустит новый пузырь или улыбнется матери: видали, мол, таких чудаков! И Наталья Александровна, вручив юного скептика нянькам, непременно пойдет в кабинет мужа: здесь вечно разбрасывает Александр свои рукописи. А как страшно идти по огромному дому, погруженному во враждебное молчание…
Наталья Александровна дошла до кабинета и охнула. Так и есть! Полно на столе свежеисписанных страниц. Если не ходить за Александром, как за дитятей, сохрани бог, повторится старое. Ведь стоят же на месте Крутицкие казармы, в которых почти год продержали Александра до ссылки.
Но прежде, чем прибраться, склонится Наталья Александровна над столом и долго читает записи мужа. Тень тревоги ложится на ее милое лицо… Нет, никогда больше не будет вместе с ней молиться Александр. Никогда больше не возьмет в руки евангелие. Жизнь его отдана отныне иным богам.
Все чаще и чаще видится ему, что новый порядок на земле, о котором мечтали во Франции Сен-Симон и Фурье, осуществится не мечтаниями, а революцией… Революция? Где к тебе пути? В Москве, по крайней мере в той Москве, которую наблюдал сейчас Александр Иванович, господствовали, казалось, славянофилы.
Герцен возвращался домой и говорил жене:
– У нас в России надо уметь ненавидеть из любви и презирать из гуманности. Надо обладать беспредельным мужеством, чтобы высоко держать голову, имея цепи на руках и ногах.
Все это было, конечно, верно. Странно было только то, что так рассуждал молодой человек, собиравшийся ехать в Петербург, на службу в министерство внутренних дел. Этого хотел деспотичный Иван Алексеевич Яковлев, устроивший протекцию сыну у самого министра. А строптивому сыну казалось, что именно там, в министерстве, он сумеет послужить правде; может быть, собираясь в Петербург, меньше всего думал о чиновничьей лямке. А пока что не отрываясь читал роман Лермонтова.
В Москве его уже прочитали. Мнение, высказанное славянофилами, определилось: злобная клевета на русскую жизнь!
Герцен читал «Героя» и думал о поэте. Питомец того же университета и сверстник, принадлежавший к тому же поколению, которое вошло в жизнь после крушения декабристских надежд, Лермонтов приоткрывал читателю страшную правду: «Мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастья…»
Наталья Александровна часто заставала мужа то глубоко погруженным в мысли, то порывисто шагающим по кабинету.
А тот, о ком так беспокойно размышлял Александр Герцен, еще проводил в Москве последние дни.
Поручик Лермонтов еще раз поехал на Арбат.
К заставе тянулись возы, груженные домашней поклажей. Баре разъезжаются по деревням и деревенькам. Во многих особняках опустили на все лето шторы..
В заветном доме, что стоит на Арбате, близ церкви Николы Явленного, замазаны мелом окна. Хозяйки нет, а где – бог весть. Ничто не держит более Михаила Юрьевича в Москве.
Совсем перед отъездом он перелистал только что пришедший из Петербурга майский номер «Отечественных записок». Виссарион Белинский в короткой заметке писал: