О душах живых и мертвых
Шрифт:
– Завидую тем, кто слышал хоть главы этой поэмы.
– Не завидуйте! Поддался слабости. А зря: читал неотделанное и еще далекое от моих намерений. Теперь не читаю больше. Жаждал я замечаний, дельных споров, справедливого укора, но, кроме междометий восторга, ни одного разумного слова не услышал. Не понимают, стало быть, истины, хотя выставил я ее во всей наготе.
На лице Гоголя неожиданно появилась нежная улыбка.
– А с Пушкиным так было: прочел я ему – еще привел бог – первые наброски поэмы, смотрю – не смеется Александр Сергеевич. Обычно он от моих писаний
Гоголь опять замолк. Лермонтову не хотелось перебивать это молчание. Видно было, что не все еще высказал автор «Мертвых душ». В самом деле, Николай Васильевич, откинув прядь волос, упавшую на высокий лоб, продолжал речь:
– Где же истинные люди на Руси? С тревогой гляжу вокруг себя и пытаю жизнь: где они? И читатели спросят: «Укажи!» – Гоголь приостановился, будто прислушиваясь к чему-то. – Но молчит Русь, не дает ответа… И вот вам горькая судьба писателя, ополчившегося против зла. Он отказывается от всякого благополучия и знает, что неминуемо получит хулу и брань. И примет упрек автор и, может быть, поникнет головой, но не свернет на тот путь, по которому идут бесстыдные лжецы, выдающие язвы наши за благоуханные розы. Но пропустит ли мою поэму цензура? Очень сомневаюсь.
– У меня тоже не было уверенности, – подтвердил Лермонтов. – Однако же цензура оказалась милостива к моему роману.
– Не потому ли, что вы оставили за пределами книги те условия, которые порождают на Руси людей, подобных Печорину?
– Я верю в разум читателя, – живо сказал Лермонтов.
– Дай бог, чтобы это было именно так, – откликнулся Гоголь. – А вот моей поэмы и самый глупый цензор перепугается… «Мертвые души»! – воскликнул Гоголь и в ужасе прикрыл глаза.
Изображая перепуганного цензора, он вдруг переменил голос. Лермонтов с изумлением наблюдал за этой метаморфозой.
– «Нет и не может быть мертвых душ, – наставительно продолжал Гоголь воображаемую цензорскую речь, – всякая душа бессмертна – о том и в священном писании сказано».
Он стал мелко крестить отвороты сюртука, как крестятся чиновники на молебнах в табельные дни.
– «А вы мне свою нечестивую поэму несете!» – Он отмахнулся обеими руками и посмотрел на Лермонтова с таким укором, что тот невольно расхохотался.
Но Гоголь уже вошел в роль.
– «Ежели допустить такой разврат, – продолжал он, и в голосе его послышались солидные нотки глубокомыслия, – тогда, помилуйте, что же просвещенные-то иностранцы о нас скажут?»
Николай Васильевич взглянул на собеседника исподлобья уничтожающим взглядом, потом, смеясь, как бы в отчаянии махнул рукой и мгновенно снял с себя цензорское обличье.
– Ну, довольно о «Мертвых душах», – заключил он. – Я слишком много говорил о своей персоне, да и то сказать, невесть когда встретимся. Но я никогда не простил бы себе, если бы не узнал во всех подробностях, что будете дальше делать для словесности. Теперь извольте отвечать мне со всей обстоятельностью…
Когда Александр Иванович Тургенев вернулся в гостиную, гости вели жаркий разговор, не обратив на хозяина ни малейшего внимания. Александр Иванович хотел было извиниться, потому что немыслимо запоздал, но, поглядев на собеседников, только вынул часы.
– Господа, – сказал он, – известно ли вам, что пробило два часа ночи?
Гости взглянули на Тургенева, потом друг на друга и от души рассмеялись.
Глава пятая
В Дворянском собрании шел бал, последний перед закрытием сезона. На нем отсутствовали некоторые признанные красавицы, покинувшие пыльную Москву ради деревенского уединения. Не было на бале и тех молодых людей с громкими репутациями, которые делят зиму между столицами, а к лету бесследно исчезают, перенося свою деятельность на модные европейские курорты.
Москва доставила на этот бал всех барышень, числившихся на выданье, которые почему-либо еще не успели разъехаться по деревням или ждали решения своей девичьей судьбы. В Дворянском собрании было гораздо больше представительниц прекрасного пола, чем кавалеров. Многие из перезрелых невест скучали около попечительных мамаш или шушукались с подругами, являя притворное равнодушие к счастливицам, занятым в кадрили.
Наташа Мартынова танцевала с Лермонтовым.
– Мишель! Вчера в театре вы обещали мне сказать всю правду о вашем романе. Минута признания настала.
– Но ведь впереди обещанная мне мазурка?
– Если хотите, за вами останутся все мазурки, которые мне когда-нибудь придется танцевать. Но и я жду обещанного.
– Я не совсем понимаю, о чем вы говорите.
– Опять? О несносный! Наш Николай прав, с вами нельзя говорить серьезно…
– К слову: что он пишет?
– Так мы никогда не кончим. Я не столь наивна, чтобы попадаться на ваши хитрости. Впрочем, извольте, коротко отвечу: писем от Николая нет, и мы ужасно волнуемся. А теперь я готова вас слушать и обещаю быть самой внимательной слушательницей.
– Итак, все мазурки, о которых вы только что говорили, остаются за мной. Когда я вернусь с Кавказа, с красным носом, с сиплым голосом и ревматизмом в ногах, мы составим славную пару.
– Надеюсь, мне не придется ждать так долго. – Наташа улыбнулась. – Император милостив…
– Очень!
– Он вас простит.
– На мне нет вины.
– Тише! – испугалась Наташа.
– Ну вот, Натали, вы опять перебили…
Музыка прекратилась. Пары двигались к фойе.
– Вы снова увернулись, Мишель! Если вы не хотите исполнить обещание, я начну разговор сама.
В отдаленном уголке гостиной они сели на низкий диван. Большое зеркало отразило изящную девушку в пышном бальном платье и рядом с ней невысокого, коренастого офицера в кургузом армейском мундире. Наташа подняла глаза на поэта.
– Скажите, тот пунцовый платок, в который кутается в вашем романе княжна Мери, вы похитили у меня?
– Разве на свете существует только один пунцовый платок, Натали? Но… я действительно очень любил тот пунцовый платок, который вы носили в Пятигорске.
– У вас удивительная память, Мишель! Неужто же вы запомнили только этот платок?