О душах живых и мертвых
Шрифт:
Алексей Васильевич несмело напел:
Если встречусь с тобойИль увижу тебя —Что за трепет, огоньРазольется в груди…– А коли хвастаться, – продолжал он, оборвав пение, – еще скажу: помните мое подражание Пушкину:
Пленившись розой, соловейИ день и ночь поет над ней…В Москве и к этим стихам
– Поверьте, и в Петербурге многие охотники на вас найдутся.
– Диво дивное! – Кольцов развел руками. – А я все себя спрашиваю: когда же ты, Алексей, настоящую песню да в полный голос споешь? И опять же о Лермонтове неотступно думаю: вот богатырь певец! Слова у него мыслям покорно служат, а музыка на придачу помогает. У Лермонтова, Виссарион Григорьевич, каждый стих можно спеть. Душа сама голос кажет.
– Ну, спать, спать! – сурово сказал Белинский.
– Ох, Виссарион Григорьевич, как же спать, коли каждый час могу у вас разума прихватить! Вот вернусь в Воронеж, тогда только и смотри, как бы не заснуть непробудным сном. – Он посмотрел на рукописи Белинского, аккуратно лежавшие на конторке. – Сдается мне, есть кое-что новенькое о Лермонтове. Не может не быть.
Белинский ничего не ответил. Но и Кольцов не отступился:
– Я так, Виссарион Григорьевич, разумею, в том и сила Лермонтова, что, сдружась с ним, никто уже не задернется пологом от жизни и на полатях от нее не спрячется.
Белинский улыбнулся.
– А вы говорите, что рифмы вас прочь от прозы гонят! Дай бы бог нашей прозе такими красками блистать.
Алексей Васильевич боялся теперь только одного – как бы снова не вспомнил Белинский о позднем времени. И нашел ловкий ход.
– Виссарион Григорьевич, – сказал он, – коли зашел у нас такой важный разговор, позвольте, я свежий самоварчик вздую.
Белинский глянул на него, всплеснул руками и залился смехом.
– Да как же вы, Алексей Васильевич, на божьем свете жили бы, если бы прежде вас люди самовар не выдумали?
– А не было такого на Руси, чтобы жить без самовара, – отвечал, посмеиваясь, Кольцов.
Должно быть, в эту ночь Белинскому захотелось до конца поделиться мыслями, которые он вынашивал.
– Пора мне, – сказал он, – публично и ясно отречься от прежних заблуждений. Для начала нигде лучше этого не сделаю, как в статье о «Стихотворениях» Лермонтова.
Виссарион Григорьевич покосился на свою рукопись, перелистал исписанные листы.
– Только чур меня, полуночник! – сказал он, улыбаясь. – Чай не затевать! Тогда извольте, кое-что прочту.
– «Что действительно, то разумно, – читал Белинский, – и что разумно, то и действительно: это великая истина, – он возвысил голос: – но не все то действительно, что есть в действительности, а для художника должна существовать только разумная действительность».
– Разумная, Алексей Васильевич! И в этом беспощадный приговор разума всем нашим порядкам…
Белинский хотел что-то еще сказать, однако снова обратился к рукописи:
– «…для художника, – повторил он, – должна существовать только разумная действительность. Но и в отношении к ней он не раб ее, а творец, и не она водит его рукою, но он вносит в нее своя идеалы и по ним преображает ее».
– Вы слышите? – обратился он к Кольцову и еще раз бодро, уверенно повторил: – Преображает!
Глава четвертая
«Милый Алеша… Не знаю, что будет дальше, а пока судьба меня не очень обижает: я получил… отборную команду охотников… это нечто вроде партизанского отряда… Вот тебе обо мне самое интересное».
Поручик Лермонтов опять вернулся из экспедиции в крепость Грозную. В походе он и принял команду над партизанами. Отчаянные смельчаки получили командира себе под стать.
А командир сидит над письмом и грызет перо. Как раскачать петербуржцев и москвичей хотя бы на одну ответную строку? Авось ответит хоть Алексей Лопухин. Разумеется, он понятия не имеет о том, какое послание пошло с Кавказа к его сестре. От Вареньки ответа нет и, конечно, не будет. Пусть бы хоть что-нибудь черкнул о ней ее беспечный брат.
«Писем я ни от тебя, ни от кого другого уж месяца три не получал. Бог знает, что с вами сделалось… Я махнул рукой. Мне тебе нечего много писать: жизнь наша здесь вне войны однообразна; а описывать экспедиции не велят. Ты видишь, как я покорен законам. Может быть, когда-нибудь я засяду у твоего камина и расскажу тебе долгие труды, ночные схватки, утомительные перестрелки, все картины военной жизни, которых я был свидетелем».
Но надо как можно дальше гнать от себя соблазнительную мысль о беседах у московского камина.
Отряд генерала Галафеева находится почти в непрерывном движении. Выработан новый маршрут: войска пойдут к аулу Алды, потом углубятся в Гойтинский лес и снова выйдут к берегам реки Валерик.
Команда поручика Лермонтова ведет самые рискованные поиски, ее бросают в самые отчаянные дела. Недаром командир и окрестил своих лихих кавалеристов партизанами.
Михаил Юрьевич сиживал с солдатами у ночного костра, ел с ними из одного котла, а потом, укрывшись буркой, долго слушал солдатские речи.
Иногда сквозь сон ему казалось, что он, как встарь, бродит по родным Тарханам. Так неотличимы были разговоры у костра на Кавказе от тех, которых он наслушался в детстве. Тогда Россия была полна воспоминаниями о славном 1812 годе:
Да, были люди в наше время,Не то, что нынешнее племя;Богатыри – не вы!…Дремлется Михаилу Юрьевичу, а на смену солдатскому рассказу тихо слетает к догорающему костру задушевная песня.
Вьется, ширится песня над костром, а кругом стоит чужой, настороженный лес. Вот уже почти все солдаты или спят, или дремлют. Тлеют последние дрова. Не спит, прислушивается к песне поэт. И здесь, подле какого-нибудь только что взятого аула Урус-Мартани, она, вездесущая, так же говорит сердцу, как пестовала его в Тарханах. Тогда, с детских лет, и потянулся к песне Михаил Лермонтов. В тетради, которой поверял мальчик свои заветные думы, он записал: «…если захочу вдаться в поэзию народную, то, верно, нигде больше не буду ее искать, как в русских песнях».