О Галиче — что помнится
Шрифт:
— Прочтите! — молитвенно сложил руки Саша.
Нина откашлялась, постучала себя ладонью по груди, изгоняя никотиново-водочную хрипотцу.
Чтоб не страдали наши киски В Международный женский день, Жуй мясо, шпик, шашлык, сосиски, Залей глаза, и к черту лень!..Саша улыбался напряженно, слегка бодаясь, что было у него признаком душевного дискомфорта. Но быстро справился с собой и шепнул:
— А все-таки мы их приручили.
После
Был одиннадцатый час, но еще дотлевала долгая майская заря, когда мы вышли из ресторана.
Я был с машиной и развозил компанию, хотя меня самого порядком развезло. Но это никогда не смущало тех, кого я развозил. Нигде в мире не видел я такого полного, спокойного, безоблачного доверия к нетрезвому водителю, как у нас. Даже когда меня почти вносили в машину и я не мог попасть ключом в щель зажигания, не было случая, чтобы кто-нибудь засомневался, стоит ли доверять свою единственную и неповторимую жизнь выпавшему из сознания шоферу. А стоило сказать: «Да что вы, братцы, мне и до дома не доехать!», как начиналось: «Зазнался!.. Бензина жалеешь…»
Первой мы отвезли Нину, она жила ближе. Саша пошел ее провожать. Настроившись на долгое ожидание, я завел с Олей разговор на библейскую тему: «Накормите меня яблоками, напоите молоком, ибо я изнемогаю от любви». Но не успел развить тему, когда Саша вернулся. Какой-то странный, смущенный, улыбающийся, тихий. Молча сел в машину. Мы тронулись.
Старый деревянный поленовский дом Оли находился в глубине сельского замоскворецкого двора. Она сказала, что заезжать туда не стоит: народ разбудим.
— Я провожу вас, — крикнул я, когда она выпрыгнула из машины. И тихо спросил Сашу: — Что случилось?
Он боднул воздух лбом.
— Она поцеловала мне руку.
— Зачем? — тупо спросил я.
— Не знаю.
— А дальше что?
— Ничего. Что же могло быть дальше?
— Гнилой интеллигент! — крикнул я и кинулся со всех ног за Олей, решив взять с нее за себя и за того парня.
Нагнал я ее в подъезде. Тут хорошо пахло старым деревом, паутиной и теплой пылью. Оконные ниши, широкие подоконники, батареи — все располагало к любви, но Оля целеустремленно цокала каблучками по скрипучим ступеням, и я поспешил за ней.
Она отомкнула обитую клеенкой дверь и пропустила меня в сумрачную прихожую. Приложив палец к губам, открыла другую дверь и зажгла свет.
— Олька, ты, что ль? — послышался старушечий голос из за ситцевой занавески.
— Я, бабушка, спи.
Посреди комнаты стояла детская кроватка, в ней находился раскаленный младенец, заткнутый соской.
— Жарко бедняжечке! — Оля подошла и стала что-то делать с младенцем, который продолжал спать, кисло жмуря глазки.
— Девочка или мальчик? — обреченно спросил я.
— Пацанка.
— А отец где?
— Кто его знает? Нам никто не нужен. Мы сами по себе.
Кто-то тяжело, по-животному задышал. Мелькнула бредовая мысль, что за стеной обитает корова.
— Бабушка, — сказала Оля. — Астма у нее. Хорошая у меня дочка?
— Замечательная. Как звать?
— Надя.
— Ну, я побежал, — сказал я деловито.
Саша курил, широко раскинувшись на заднем сиденье.
— Тебе привет от Наденьки.
— Кто это?
— Надя. Наденька. Надюша. Надюнечка. Надежда. Дит любви.
— У нее дочка? Сколько ей?
— Не знаю. Совсем новенькая. Еще есть бабушка. За занавеской. Я не был ей представлен.
Саша засмеялся.
— Не злись. Это же здорово! Вот увидишь: всякие варфоломеевские ночи, как говорит наша лифтерша, забудутся, а это нет… «Вот наша жизнь прошла, а это не пройдет».
— Чье это? Ранний Коноплев?
— Нет, поздний Георгий Иванов, тоже прекрасный поэт. Вот так мы «пожуировали жизнью», по выражению лесковских купчиков, вернувшихся из Парижа…
Совсем иная история разыгралась в исходе жаркого, душного лета пятьдесят третьего года, когда люди наконец поверили, что хотя бы в физическом смысле Сталин действительно умер всерьез и надолго. И пусть в ушах еще стояли заклинания что долг советских художников до скончания века воспевать вождя, соборно творить сагу о его житии, пусть газеты еще сопливились фальшивой скорбью, пусть тело его торжественно водрузили рядом с тем, чьим полным отрицанием он был, развенчание творилось ежедневно, ежечасно, ежеминутно: выражением лиц, громким смехом, прямым, не проваливающимся внутрь себя и не ускользающим взглядом, как бы враз полегчавшим воздухом и тем, что люди начали строить планы на будущее и ждать, робко, неуверенно, потаенно ждать своих исчезнувших в Зазеркалье того социального разврата, который издевательски называли социализмом. А может, это и есть социализм?..
Эту историю мне хочется рассказать из сегодняшнего дня.
Я никак не мог отыскать нужную мне улицу возле метро «Молодежная». Уж больно противоречивы были объяснения, на что я впопыхах не обратил внимания: выходило, я должен одновременно ехать в двух прямо противоположных направлениях — к кунцевскому метро и от кунцевского метро.
Я мыкался по Ярцевской улице, которая оказалась вся перекопана, застревая то у светофоров, то в объездном потоке встречного движения, натыкаясь на заграждения и бездействующие катки, и еще раз убедился, что Москва — Богом проклятый город, а все москвичи — чокнутые. В двух шагах от большой магистрали никто и слыхом о ней не слыхал. Вопрос мой почему-то казался оскорбительным местным жителям, и отвечали они соответственно. Обхамленный и оплеванный, я все же отыскал эту унылую новостроечную улицу и как-то высчитал дом, проехав его поначалу, поскольку на нем не было номера.
Когда я разворачивался, в машине что-то заело — я до сих пор ни черта не понимаю в автомобилях, как и тогда, когда впервые сел за баранку, — и сигнал завыл сиреной. Можно было подумать, что заработало противоугонное устройство. Я никак не мог унять истошный вой. Захлопали окна, на мою голову обрушилась злая — и справедливая — ругань. В отчаянии я схватился за какой-то провод и стал его тянуть. Провод охотно полез из нутра машины, я наматывал его на руку. Несколько тревожило, что я вымотаю из машины все кишки, но вдруг провод оборвался, вой стих, а мотор продолжал работать. Я развернулся и подкатил к подъезду, увидел сидящих на завалинке старух и узнал ее раньше, чем она поднялась, опираясь на костыли.