О любви ко всему живому
Шрифт:
И вот уже некоторое время я чувствую взгляд в спину, слышу треск кустов и чужое дыхание. Ну да, так и есть, крадется. Довольно затруднительно при его росте хорониться за осинкой. Он хочет мою голову. Сердце он уже подержал в руках, оно его не удовлетворило, тело… ну что есть тело? Это вообще не цель для настоящего мужчины. Но вот голова, мысли мои, возможность влиять, вызывать эмоции, питаться ими, использовать для работы – это да.
И я не знаю, что мне делать теперь: поддержать игру, убежать или вырыть яму с кольями на дне и прикрыть ее ветками?
Одно могу сказать точно – это, оказывается, так неприятно, когда за тобой крадутся по сумеречному лесу…
когда сказаны все слова,написаны все письма,когда вопросов не осталосьи встречи прекратились, —прощаютсяЯ вижу каждую трещинку, каждый потек, потому что близорукость делает бессмысленными «зоркие» взгляды вдаль, сквозь стекло. Я смотрю на стекло и вижу свое отражение. А что там, за ним?
За ним, за стеклом, черная решетка с остатками паутинок, зеленая трава, отцветающий жасмин, деревья. Дальше забор, поляна, здание, которое по ночам иногда подсвечивают, как летающую тарелку, но днем оно выглядит старым детским садом.
А за ним, за отражением? Неприбранная комната, освещенная монитором, кот, книги и множество лишних предметов.
Чуть ниже передо мной еще одно стекло, покрытое крупными каплями воды и мелкими – крови. Так вот, если смотреть сквозь него, то кажется: там, на улице, дождь. А при известной доле воображения можно представить, что здесь, в комнате, кого-то убили и брызги долетели до окна. Что чью-то бессмысленную жизнь прервали или она сама прервалась, устав длиться, и на прощание окрасила поверхности легкими каплями.
На самом деле ничего подобного: у меня разбилась форточка, но нашлось какое-то старое стекло. Я вымыла его и принесла на подоконник, по дороге порезала руку, накапав красным на белое. Дождя нет. Это всего лишь угол зрения.
В течение этого года иногда, реже раза в месяц, я получаю по почте безличные предложения «хорошо бы увидеться», «надо бы встретиться», «хотелось бы пообщаться» и прочие «можно бы…».
Я никогда не перестану благодарить того, кто дал мне это чуткое, почти мучительное чувство языка (компенсация за отсутствие музыкального слуха, наверное). Потому что иногда я слабею. Но оно – острое, как кромка стекла, – говорит: «Это ничего не значит. Имеет значение только „я хочу тебя увидеть“, или „я хочу тебя“, сказанное вслух, или „я хочу быть с тобой“, или… Да мало ли что имеет некоторое значение (мы ведь не исключаем временную утрату благоразумия под влиянием страсти или даже попросту ложь). Но только не эти нерешительные, беспомощные, трусливые фразы, которые подразумевают одно: „Если ты хочешь, то можешь взять на себя ответственность и поухаживать за мной на моих условиях, грабли в прихожей“.
Иногда я слабею настолько, что думаю – пойду. Не важно, не важно, – одна встреча, немного тела, немного запаха, немного солнца в холодной воде, в конце концов.
Вещи, которые сбивают с толку:
когда человек, заведомо нелюбящий, занимаясь сексом, прикасается с такой нежностью, что кожа твоя превращается в свет. Невыносимо осознавать, что он, «делая любовь», ничего к тебе не чувствует. Нелюбящий может быть страстным или умелым, но вот этой бессердечной нежности – не нужно, потому что после наступает такая степень растерянности, которая надолго оставляет тело печальным и безблагодатным;
занятие сексом с тем, кого разлюбила и давно не видела: потом рискуешь проплакать всю ночь, прижимая к лицу майку с абсолютно чужим, а прежде родным, запахом – горюя от того, что так люто, бешено равнодушна.
С самой весны повадилась одеваться теплее, чем нужно. Дело в том, что я была очень, очень нервной, и мне казалось, что если сейчас выйду на улицу и замерзну – вот ко всему еще и замерзну! – то не выдержу и заплачу. И только на днях рискнула, надела легкое платье, а шаль не взяла и, конечно же, замерзла. Потом шла по Мясницкой и мечтала зайти в «Шоколадницу» и сидеть там, роняя слезы в горячий шоколад. Единственное, что меня остановило, – совершенно не хотелось шоколада, только ронять слезы. Хотелось еще подобрать на помойке больное животное и самоотверженно выхаживать его, не спать ночами, выпаивать водой и лекарствами, а через неделю чтобы оно обязательно тихо умерло у меня на руках и чтобы вместе с ним умер мой вечный подвывающий зверек, которому давно пора дать имя. Довольно неприятно иметь внутри хоспис. Уже подумывала сдаться какой-нибудь лесбиянке, есть у меня иллюзия, что лишь они умеют быть добрыми. Только, чует мое сердце, – трахнут. А если меня трахнет кто-нибудь еще, я этого не переживу. Само пространство вокруг меня стало красным, горячим и пульсирующим, на метр лучше не приближаться.
А делов-то.
Я получаю непристойные предложения от мужчины, которого любила. Это смешно,
У него прямо зубы от вожделения сводит, – а как же, мы всегда друг друга хотели. Нужно знаете как? Нужно с ним встречаться. Но не давать. Гулять, трогать за руки, говорить, как только я одна умею… Но он-то помнит, как я пахну после четырех часов жестокого секса. Мужчины такие дураки, ничего не поделаешь. Голос, цвет, запах, прикосновения… Ему до безумия дойти – раз плюнуть, потому чувственный очень, а я точно знаю, где у него кнопка. Господи, да все понимают, как это делается. И даже без всех этих роковых глупостей просто развлечься и получить удовольствие (я тоже помню, как он пахнет). А потом написать об этом – насмешливо, победно, чуть утомленно.
Только я-то его любила. И мне теперь до смерти обидно, кажется, что если мы сейчас сделаем это, то моя бедная любовь будет валяться в корзине с грязным бельем, там ей самое место. Якобы ничего не было, это все мои нервы. А мы всегда хотели только секса, и тогда, и сейчас. А на то, что лежит там вместе с потной майкой и душистыми носками, смотреть не стоит.
И на меня накатывает приступ дурацкой жалости к бедной полумертвой любви. Она и так напрасна, но что-то тянет меня на слова, после которых умные и циничные люди моют язык с мылом, – «самоуважение», «гордость»… Да, гордость не позволяет. Потому он меня всего лишь хочет. А я его любила.
С ума сойти, я всегда думала, что секс – самая простая в мире вещь, на уровне приема пищи. Ну, чуть посложнее, потому что все-таки парная. Но – физиологическая потребность, поэтому серьезно к ней относиться бессмысленно, а воздерживаться глупо. Главное – «не перебирать» из диетических соображений.
А теперь неожиданно поняла, что на самом деле уже довольно давно (сколько-то лет, получается) я так не думаю. Точка зрения поменялась, а я просто не отдавала себе в этом отчета. Когда впервые отказываешься от секса с человеком, которого любишь и хочешь больше всего на свете, невозможно объяснить почему, ни ему, ни кому другому. В тебе возникает отчетливое знание, что ради спасения своей души, ни больше ни меньше, нужно прекратить с ним спать (а значит, и вообще встречаться, потому что находиться рядом не прикасаясь невозможно, выше сил). И это знание не связано ни с одной из существующих церквей, только с твоим собственным чувством правильного и праведного, которое внезапно выросло из всей прошлой жизни, из мусорных отношений, из всей любви и боли, которая когда-либо случалась. Вот сейчас нужно просто уйти, иначе все испортишь. Ну, я не знаю: человек высекает из камня фигуру, и ровно в тот момент, когда он осознает ее совершенство, откалывается кусок, от лица, допустим. Можно эту фигуру уменьшить раза в полтора и какое-то время еще ею любоваться (пока не отвалится следующий кусок). Но однажды понимаешь, что весь твой опыт, вся внутренняя этика требуют оставить в покое свою прекрасную погубленную любовь, не пытаясь как-то по мелочи пристроить к делу то, что от нее осталось. Проще говоря – не использовать как пресс-папье.
Вот. Я, честно говоря, удивлена. И несколько испугана: а вдруг и остальные физиологические акты несут на себе столь же огромную этическую нагрузку? Я уже почти готова к тому, что сосиска, наколотая на вилку и поднесенная ко рту, неожиданно поднимет кончик и скажет грустно: «Неужели ты никогда не думаешь о смерти?!»
В его объятиях она обрела покой. Ужасная фраза из позапрошлого века, но тем не менее: прежде Она, лирическая героиня, Елена, Оливия, Жозефина, искала «в объятиях» иного – страсти, наслаждений, денег, любви, наконец, но никогда – покоя. И вот, прижимаясь спиной к его груди, чувствуя, как руки на висках отгоняют дурные мысли и вечную головную боль, слыша улыбку, с которой он говорит, что теперь, теперь-то бояться нечего, Альбертина засыпала, и снились ей не обычные черно-красные сны, а его голос, который рассказывал о цветах, птицах, маленьких лошадях и наступающем лете, обещавшем быть бесконечным. И к ногам этого человека, неспособного в реальности (простите мне это слово, оно не отсюда) дать ей ни капли безопасности, Марианна бросила всех тех, кто дарил ей обыкновенный земной комфорт, развлечения, физическую страсть и эту несчастную уверенность в завтрашнем дне, о которой столько говорят вокруг, – только ради того, чтобы, засыпая, слышать: «Спи, моя девочка, тебе приснятся самые лучшие сны». И хотя Мария знала множество слов, лексикон ее сердца был удивительно мал, поэтому она назвала свои чувства любовью.