О людях, которых я рисовал
Шрифт:
О себе он с улыбкой говорил: «Старик и море… долгов».
Он находил, что повесть Хемингуэя «Старик и море» сродни гоголевской «Шинели».
Акакий Акакиевич мечтал о новой шинели.
Старик — о большой рыбе.
Ценою тяжелых лишений маленький чиновник стал обладателем шинели.
Ценою тяжелой борьбы старый рыбак поймал рыбу.
Шинель отобрали грабители.
Рыбу обглодали акулы.
Юрий Карлович часто говорил о глубоком гуманизме искусства. Он любил повторять, что «талант — это, кроме всего, великая дружественность одного ко всем».
Однажды, наблюдая маленькую, хрупкую официантку, которая
— Какой труд надо потратить, чтобы научиться нести это сооружение, и, заметьте, так грациозно.
Он испытывал чувство особенной, восторженной почтительности к людям, умевшим делать то, чего он не умел.
— А так как я почти ничего не умею, — сказал он, — я с уважением отношусь ко всему человечеству.
Когда в космос полетел первый спутник, в газетах началась дискуссия о физиках и лириках.
— Как это можно противопоставлять! — возмущался Олеша. — Если бы Циолковский не был наделен поэтическим воображением, разве он придумал бы ракету?
Юрий Карлович любил синий цвет есенинской поэзии.
— Послушайте только, — говорил он. — «Вечером синим…», «Синие ночи…», «Свет такой синий…»
Я слушал и вдруг увидел в тени, под нависшими бровями Олеши синие, как стихи, глаза. Я сказал ему об этом. Он очень обрадовался.
— Представьте, — сказал он, — это не сразу замечают.
Шарж на него был опубликован в газете «Литература и жизнь».
Когда ему показали газету, он сказал:
— Не может быть, это они ошиблись. Человек, на которого публикуют шарж, должен быть очень популярным.
Последний раз я виделся с Юрием Карловичем в конце апреля 1960 года в Доме литераторов.
Он говорил о том, что каждому из нас не хватает простой, человеческой дружбы.
Теперь, когда я думаю о жизни и смерти Юрия Карловича Олеши, мне вспоминаются похороны нашего общего друга — театрального режиссера Исаака Давидовича Меламеда. Я не случайно упоминаю это имя. Пусть, хоть вскользь упомянутое, оно сохранится для людей. Над гробом говорили много хорошего об ушедшем, о его таланте, о его доброй душе. Юрий Карлович грустно произнес:
— Если бы мы ему сказали все это при жизни, он был бы среди нас еще много лет…
Сигареты «Тройка».
В 1935 году в Ленинграде гастролировал Московский Художественный театр. По заданию журнала «Рабочий и театр» я должен был рисовать Качалова.
Я позвонил Василию Ивановичу по телефону.
Он спросил, когда мне удобнее его принять и как ехать ко мне в мастерскую.
Признаться, этот вопрос меня озадачил. В то время все мое имущество умещалось в двух ящиках письменного стола, а ночлег на редакционном диване газеты «Ленинские искры» казался высшим комфортом.
— Стоит ли вам утруждать себя, — сказал я. — Чтобы сделать журнальную зарисовку, достаточно одного сеанса. Не проще ли нам встретиться в театре или гостинице?
Он пригласил меня к себе в «Асторию».
«Какой будет встреча? — думал я. — Я — неизвестный, начинающий художник. Он — Качалов! Его рисовал сам Валентин Серов…»
…Дверь номера была распахнута. На пороге стоял Василий Иванович. Он настоял на том, чтобы я вошел первым, и стал помогать мне снимать пальто. Я почувствовал себя крайне неловко.
Чтобы как-то скрыть свое смущение, я сунул руку в карман за папиросами и спросил, можно ли закурить.
Надо сказать, что папиросы я тогда курил самые дешевые, тоненькие, так называемые «гвоздики».
— Прошу, — сказал Качалов и потянулся к лежавшим на столе сигаретам «Тройка».
Но тут он увидел мои дешевенькие папиросы.
— Вот, кстати, — сказал он поспешно, — я тоже хочу курить, а купить забыл.
Он вынул из моей пачки «гвоздик» таким жестом, будто это была, по крайней мере, гаванская сигара. А левая рука его повернулась ладонью к столу, прикрыла сигареты и «незаметно» убрала их со стола.
И мне стало с ним легко и просто.
Мать-эстрада
Когда я рисовал Смирнова-Сокольского, разговор так часто перемежался остротами, что мне было трудно сосредоточиться.
Происходило это в Театре эстрады, создателем и художественным руководителем которого и был Николай Павлович Смирнов-Сокольский.
В кабинет то и дело входили артисты и сотрудники. Позируя, Николай Павлович решал дела, подписывал бумаги и даже умудрялся просматривать номера программы.
При этом он не переставал шутить и вызывать смех присутствующих.
В кабинет вошел актер, исполняющий лирические песенки. У него было обычное, ничем не примечательное лицо. Но ему хотелось со сцены казаться красивым. Он старательно загримировался, навел румянец, прочертил брови и пришел показаться худруку. Лицо его в гриме стало слащавым и пошлым.
— Как, — спросил он Сокольского, — можно в этом гриме выступать?
— Можно,— ответил Сокольский, — только спиной к публике.
Но вот вошел близкий друг Николая Павловича — артист Илья Набатов. Видно было, что он чем-то расстроен.
— Что-нибудь случилось?—спросил Смирнов-Сокольский.
Немного помявшись, Набатов сказал, что поссорился с женой. Она-де наговорила ему кучу незаслуженных упреков.
— Она имеет право! — немедленно заключил Николай Павлович. — Кто ты такой — ничтожество, жалкий эстрадник! А она — жена знаменитого актера!