О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери
Шрифт:
Нам, с доскональной болью знающим одно из ее колен, позволительно представить себе устье именно в этом ее изгибе. И на любом ее верховье, ничего не знающем о море, можно, закрыв глаза, при крайней сверхчеловеческой внимательности к тону ее тока и пластике ее плеска, представить себе, что с ней когда-нибудь будет и, следовательно, какова ее сущность и сейчас…»
И, переходя от дельт, потоков и устьев поэзии к ее берлинским частностям, к ее тотчас же за рубежом возникшей раздробленности и определившемуся мелководью, добавляет:
«Я был очень огорчен и обескуражен, не застав Вас в Берлине. Расставаясь с Маяковским,
Однако, разочарование на Ваш счет — истинное еще счастье против разочарования Белым. Здесь все перессорились, найдя в пересечении произвольно полемических и театрально приподнятых копий фикцию, заменяющую отсутствующий предмет. Казалось бы, надо уважать друг друга всем членам этой артели, довольствуясь взаимным недовольством, без которого фикции бы не было. Последовательности этой я не встретил даже в Белом…»
Марина находилась уже в Чехии, и надежды на немедленную встречу с Борисом Леонидовичем — просто сняться с места и поехать налегке и накоротко в Берлин — у нее не было; из-за того, что некому было «нажать на инстанции» для получения визы; из-за того, что подобная поездка была не по карману, а главное, — не по чувству ответственности перед близкими за содержимое этого тощего кармана! (Все в Чехии оказалось не по карману, кроме окружающей пражские пригороды, действительно прелестной природы…)
Но это была внешняя, так сказать бытовая, сторона невозможности. Марине, с ее энергией и волей к борьбе, может быть, удалось бы преодолеть эту невозможность, будь она убеждена в необходимости встречи, в своей внутренней готовности к ней. Если бы втайне не страшилась ее.
И с тревожной верой, с тревожным восторгом Марина принимает предложение Пастернака, романтическое и несбыточное, встретиться в Веймаре, под сенью обожаемого обоими Гете, — в мае 1925 года. «…А теперь о Веймаре: Пастернак, не шутите! Я буду жить этим все два года напролет. И если за эти годы умру (— не умру!), это будет моей предпоследней мыслью. Вы не шутите только. Я себя знаю. Пастернак, я сейчас возвращалась черной проселочной дорогой… — шла ощупью: грязь, ямы, темные фонарные столбы. Пастернак, я с такой силой думала о Вас — нет, не о Вас — о себе без Вас, об этих фонарях и дорогах без Вас, — ах, Пастернак, ведь ноги миллиарды верст пройдут, пока мы встретимся!
…Два года роста впереди, до Веймара. (Вдруг — по безумному! — начинаю верить!) Мне хочется дать Вам одно обещание, даю его безмолвно: — буду присылать Вам стихи и все, что у меня будет в жизни…»
Из двух назначенных лет проходит год — огромный год «жизни, как она есть» — во всей ее растворяющейся повседневности и календарности, со всеми ее заботами, досадами, радостями, дождями, радугами, бессонницами, недоразумениями, новыми знакомствами, старыми спорами, шумящими примусами, — огромный год творчества в потоке жизни и наперекор ему — год переписки с Пастернаком, год нарастания этой титанической, поэтической страсти, страсти «поверх барьеров»…
«14.6.1924 Марина, золотой мой друг, изумительное, сверхъестественно родное предназначенье, утренняя дымящаяся моя душа, Марина… За что я ненавижу их. [22] Ах, Марина, они невнимательны к главному. Того, что утомляет, утомительной долготы любованья они не передают. А это — самое поразительное.
Сквозь обиход пропускается ток, словно как сквозь воду. И все поляризуется… И когда сжимается сердце, — о, эта сжатость сердца, Марина!.. И насколько наша она, эта сжатость, — ведь она насквозь стилистическая!
22
письма
Это — электричество, как основной стиль вселенной, стиль творенья на минуту проносится перед человеческой душой, готовый ее принять в свою волну… ассимилировать, уподобить!
И вот она, заряженная с самого рождения и нейтрализующаяся почти всегда в отрочестве, и только в редких случаях большого дара (таланта) еще сохраняющаяся в зрелости, но и то действующая с перерывами, и часто по инерции, перебиваемая риторическим треском самостоятельных маховых движений (неутомляющих мыслей, порывов, „любящих“ писем, вторичных поз) — вот она заряжается вновь, насвежо, и опять мир превращается в поляризованную баню, где на одном конце — питающий приток… времен и мест, восходящих и заходящих солнц, воспоминаний и полаганий, — на другом — бесконечно-малая, как оттиск пальца в сердце, когда оно покалывает, щемящая прелесть искры, ушедшей в воду…
…Какие удивительные стихи Вы пишете! Как больно, что сейчас Вы больше меня! Вообще — Вы — возмутительно большой поэт. Говоря о щемяще-малой, неуловимо электризующей прелести, об искре, о любви — я говорил об этом. Я точно это знаю.
Но в одном слове этого не выразить, выражать при помощи многих — мерзость.
Вот скверное стихотворение 1915 года из „Барьеров“:
Я люблю тебя черной от сажиСожиганья пассажей, в золеОтпылавших андант и адажийС белым пеплом баллад на челе,С заскорузлой от музыки коркойНа поденной душе, вдалекеНеумелой толпы, как шахтерку,Проводящую день в руднике.О, письмо, письмо, добалтывайся! Сейчас тебя отправят. Но вот еще несколько слов от себя:
Любить Вас так, как надо, мне не дадут, и всех прежде, конечно, — Вы. О, как я Вас люблю, Марина! Так вольно, так прирожденно, так обогащающе ясно. Так с руки это душе, ничего нет легче!..
Вы видите, как часто я зачеркиваю? Это оттого, что я стараюсь писать с подлинника. О, как меня на подлинник тянет! Как хочется жизни с Вами! И, прежде всего, той ее части, которая называется работой, ростом, вдохновеньем, познаньем. Пора, давно пора за нее. Я черт знает сколько уже ничего не писал, и стихи писать наверное разучился.
Между прочим я Ваши тут читал. „Цветаеву, Цветаеву!“ — кричала аудитория, требуя продолжения…
…А потом будет лето нашей встречи. Я люблю его за то, что это будет встреча со знающей силой, т. е. то, что мне ближе всего, и что я только в музыке встречал, в жизни же не встречал никогда… И вот опять письмо ничего не говорит. А может быть даже оно Ваши стихи рассказывает своими словами. — Какие они превосходные!..»
«…Я буду терпелива, — пишет Марина, — и свидания буду ждать, как смерти. Отсюда мое: