О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
Кое-что есть заметить русскому в очерке г. Юшкевича. Например, известно, что хотя в Западном крае есть, конечно, много фабрик, однако не создалось типа еврея — фабричного рабочего. Т. е. хотя евреи — фабричные и есть, конечно, — однако они в этом положении или не остаются долго, или вовсе сюда не идут. Напротив, еврей-ремесленник, или торгаш, или еврей-«гешефтмахер», занимающийся какими-то тусклыми и неуловимыми «посредничествами», явление повсюдное и массовое. Это приписывалось исключительно изворотливости еврейской и их безморальности. Г-н Юшкевич, едва ли думая что-либо опровергать или утверждать, а рцсуя просто торопливые картинки,
«…Ночная жизнь города только начиналась, и люди в блеске жемчужного свега электрических солнц и ауэровских горелок, казалось, выступали как радостные видения, как триумфаторы (?!!). С победительным (!!) звоном летели конки, и лошади отчетливо выбивали подковами по мостовым, закованным в гранит, мчались кареты на шинах и чудные женщины шли навстречу, и все улыбались (?!). Высокие ряды холмов, изящных, хрупких (?), державно (!!) протянулись своими окнами, в которых мелькали державные (!) люди, свободные, счастливые. Все казалось великолепным, живописным, и гуляющие почтительно расступались друг перед другом, точно отдавали честь себе, виновникам этого великолепия, этой феерии» (стр. 197).
Бедные еврейские девушки во множестве «падают» не от одной нужды, но и от истинно-мистического тяготения ко всему этому звону и блеску, довольно-таки скучному для нас.
«— Я сейчас пойду домой, — громко говорила она (17-летняя девушка), как бы рассказывая, — и подожду, пока все уснут. Потом выйду за ворота и буду смотреть в улицу, которая ведет в город.
— Хотела бы быть им, — прошептала Лея…
— В город, — продолжала Неси, и это походило теперь на сказку, — где так светло ночью, что кажется, он горит. И никто меня не увидит. Я буду смотреть на огни и мечтать о жизни…»
И еще через несколько страниц дальше та же девушка говорит:
«— Вы видите город, Нахман?
— Я вижу, — вдруг разочарованный ответил он.
— Он горит как на солнце. Посмотрите на окна. Мне кажется, там пляшут.
— В городе еще не спят, — поддержал он.
— Там пляшут, — уверенно выговорила Неси, повернувшись лицом к городу, — и мне хочется плакать от злости, что я родилась здесь, а не там.
— Где там? — удивился Нахман, оглядывая ее (NB. Он в нее влюблен).
— В городе, в городе. Каждую ночь я стою здесь и стерегу огни. И с каждым днем я чувствую, как руки мои становятся длиннее. Я скоро достану его…»
Таким образом, бабочка, падающая на огонь, есть буквальное сравнение для множества этих девушек, дочерей крайнего мещанства, полуголодных ремесленников и торговцев. Семья уже не имеет силы держать их, и сестры
Нахман, герой рассказа, пробирается в один из «ноевых ковчегов», которыми уставлен еврейский квартал:
«— Где здесь Шлойма живет? — обратился он к мальчику, шедшему ему навстречу.
— Шлойма? — переспросил тот и остановился. — Какой? Тут их много. Есть «наш Шлойма», есть Шлойма буц, Шлойма халат, Шлойма картежник…
— Мне нужен Шлойма сапожник, — с улыбкой перебил его Нахман.
— А, «наш Шлойма». Я сейчас догадался. Идите прямо. У дверей увидите кадку с водою».
Входит. Не застает. Жена отсутствующего спрашивает:
«— У вас дело к Шлойме?
— Да, дело.
— Чем вы занимаетесь? Работаете на фабрике?
— Нет, нет. Я служил у хозяина, собрал немного денег, а теперь ищу компаньона торговать в рядах.
— Ага, — загорелась черноглазая, — и у вас уже началось. Все хотят свободы в жизни. На что уж тут худо нам, но и мы мечтаем».
Нахман, молодой и дюжий работник, не только отлично жил у хозяина, торговца железом, но тот долго упрашивает остаться у него, не уходить от него. Полное обеспечение, но тот бросается в приключения; и вот, смотрите его психологию:
«Новая, полная особенного интереса жизнь началась для него. На рассвете приходил Даниэль, высокий, больной человек с фигурой цапли, и оба, подхватив большую корзину с товаром, отправлялись в путь. Теперь он не чувствовал себя под гнетом, рабом чужой воли. Шел хозяин с товаром, который будет продан, вновь куплен, вновь продан… Как токи, здесь пробегали люди по всем направлениям, куда-то уходили, возвращались и вновь уходили, — и это было чудесно и красиво, как во сне. То здесь, то там разносились бойкие голоса торговок, лавочники раскрывали тяжелые двери, на тротуарах возились мелкие торговцы, тащились телеги с зеленью, с рыбой, с молоком, и Нахман, упившись окружающим, принимался с Даниэлем за работу».
«На людях — и смерть красна» — отчего это не так же для еврея, как, например, для русского, только в несколько ином стие. Как посетителя Монако опьяняет же блеск золота и передвижение из руки в руки сумм, опьяняет даже зрителя, т. е. платонически, так позвольте же бедному еврею «упиться» видом этого Толкучего, с торговками, с селедками, с гамом, грязью: право, ведь не чище и не упорядоченнее и базары Дамаска, Константинополя, и, пожалуй, в древности базары еще Ниневии и Вавилона. Тут есть атавизм эстетики — для нас грязной, для них великолепной. Не забудем, что это все нищие, почти нищие.
«Он раскладывал свой товар и, оглядывая его, испытывал чувство ребенка, которому дали блестящую игрушку. Ласково смотрели на него ситцы, хорошенькие, пестренькие, дешевенькие, и ему казалось, что лучших не было во всем ряду. Ласково смотрели на него кошельки, куклы, галстуки, чулки, и он не уставал их перекладывать, чтобы сделать заметнее, красивее.
— Ситец, ситец, кто хочет лучшего ситца, лучшей российской фабрики.
И, помедлив, отрывисто выпалил:
— Семь копеек, семь, семь, семь! Подходите, девушки, барышни, хорошенькие дамочки. Кто не слышит? Семь, семь, семь!»