О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
И неужели, неужели Толстой, сказавший о себе, что он умел «ценить и понимать поэзию везде, где находил ее, у всех народов и во все века», не скажет об этой странице, что человечеству и ему самому, Толстому, было бы скучнее жить, не будь эта страница написана в Англии, в XVI веке, почти одновременно с тем, как у нас поп Сильвестр писал свой неуклюжий «Домострой», а Грозный резал, топил, давил и растлевал людей… И неужели он пояснит, что «никакой царицы Маб не существует, ибо нигде на географических картах ее царства не значится, и это — пустой и притом безнравственный вымысел, так как, пересмеяв все честные человеческие профессии, Шекспир обнаружил очень мало любви к ближнему»… Фу, задыхаемся!
146
У. Шекспир. Ромео и Джульетта, д. 1, сц. 4. Пер. А. Л. Соколовского (1880).
Все
Каково отношение Толстого к культуре? Чем он является в нашей бедной русской культуре?
Культура есть движение, культура есть любовь. История началась не с первого негодования человека, не с Каина: она началась с первого восхищения человека, с жертвы Богу Авеля, «Богу», т. е. вот всему этому миру, и дубравам, и звездам, и верно «кому-то, кто прячется за покровом звезд и дубрав». Кто ведает, что думал человек, когда приносил свою первую жертву…
«Соlо» — чту, почитаю; отсюда супинная форма — cultum, и уже отсюда существительное — «культ», и другое, дальнейшее — «культура». Все это — «почитание», связь «почитаний», родство «почитаний». В наше время всяческих отрицаний и порицаний ужасно трудно проводить эту мысль, что великое, почтенное, седое древо истории все и выросло из этих «почитаний»; и хотя, конечно, разрушения, революции суть совершенно необходимые условия роста, однако именно только «условия» вроде «голода» для «добывания пищи»: а история вся выросла в положительном своем содержании из великих, благоговейных, склоняющихся чувств. Лютер не тем совершил дело свое, что выгнал из Германии прежних попов: этим бы он ровно еще ничего не совершил; он велик был тем, что в XVI веке сохранил теплоту, восторг и наивность веры III–II века, энтузиазм апостольский. Так энтузиазм, а не сатиру… И революционеры XVIII века тем, и притом единственно тем были велики, что среди цинизма стародворянской Франции, Франции напудренных маркиз, ловеласничающих аббатов и кудесйиков, как Калиостро, — образовали мечту новой братской общины, общины бедных и трудящихся, и, словам, — «egalite, fraternite, liberte»… Теперь для нас это — фраза, пустой звук: сейчас Франция за эти слова и не поднялась бы на штыки и со штыками. Святость минуты, этих каких-нибудь десяти лет, и заключалась в том, что эти слова, для нас шаблонные, загорелись как первая истина, святая, непререкаемая, очевидная от старцев до 11-летних мальчиков. Они «поверили», «почтили» («соlо» — «чту», «cultum», «cultura»): и этою-то верою, святою, как жертва Авеля, опрокинули старый мир, потрясли Европу. Да, и Лютер и Дантон, как ранее — Эразм, и еще ранее — бл. Августин и совсем рано — ап. Павел: все они суть «чтители», «благоговеющие», «склоняющиеся». Это-то великое братство склоненных, преклоненных голов, внутри себя чему-то молящихся, кротко, послушно, смиренно, — это братство безмолвных (в первом фазисе деятельности) энтузиастов и образовало все движения в истории, ее минутные судороги и затем вековой труд — собственно «прилежания», старательной работы, именно работы около предмета мечты и энтузиазма.
Да, этот языческий символ — две белые коровы, запряженные в плуг и проводящие им борозду, куда бросаются зерна, — есть и останется навсегда символом цивилизации, культуры, истории.
Прикинем это мерило к идеям Толстого.
Ну, Шекспир «безвкусен»: что из сего следует? Перестать изучать Шекспира.
А искусство, как выдумка, «бесполезное», «лишнее»? И оно — отрицается. «Шабаш» и с искусством.
«Наука», видите ли, и та «не верна», или «ложна», «бесполезна». Закроем гимназии и университеты.
«Бог?» — «Все не достоверно!» Вот, и отлично — не надо ходить к обедне.
После всех этих «не надо» останется очень мало: останется ровно столько, сколько было до истории. Может быть- хорошо? Для кого как.
Толстой — гениален, и проживет без «наук, истории и религии». Зачем ему все это, если все это из него самого растет? Счастливая почва. Но мы гораздо беднее, у нас «землицы чуть-чуть», мы — простые средние люди, без гениальности, без таланта: чем мы-то будем жить без религии, искусства и науки, без Шекспира и «праздных выдумок»?
Антикультурность Толстого есть великая без-народность: «культура» еще не так необходима индивидуумам, «кой-каким талантишкам». Но она абсолютно необходима «середине», народу, «серым», «всем»: эти-то «все» без культуры — как без рук, без ног; как рабочий без инструмента, крестьянин без сохи и ясной погоды «для сеяния». «Культура» всем помогает, всех поднимает; это — «запас прошлого», при котором и бедняк — не бедняк. Толстой — великий филантроп: между тем нет ничего более антифилантропического, так страстно-индивидуального, «ему одному нужного», и нужного вопреки решительно всем человеческим нуждам, чем эта вся его последняя деятельность, направленная против «наук, искусств и истории».
Часто проводится сближение между Толстым и Достоевским. По
147
Ф. М. Достоевский. Дневник писателя, 1877 г., июль — август, гл. 2 и 3.
Помню, когда в 1883 году появился первый том первого «Полного собрания сочинений» [148] Достоевского, содержавший биографию и письма его, то, читая письма его к брату Михаилу, писанные еще в 1838–1840 году, я был поражен разбросанными здесь и там мыслями его о литературе, или, точнее, его чувством чужого слова, чужого вымысла, манеры и художества. Притом — чувством совершенно оригинальным, ему лично, Достоевскому, принадлежащим, не вычитанным, не заимствованным. Время это было совсем юношеское. В одном месте письма Достоевский, парируя упрек брата, почему «Федя не отвечает ему на письма по всем пунктам», замечает, что не хватило бы для ответов «по пунктам» ни времени, ни бумаги, и что поэтому такие вопросы, как «есть ли у тебя усы» [149] (т. е. начали ли они расти), он вынужден оставлять без ответа. Он был в старших классах Инженерного училища, проходил лагерную службу, писал письма к отцу, начинаемые неизменным: «Любезный папенька»… Словом, — юность в полном цвету, «детство» еще на губах не обсохло; и не без упрека нашему времени и нашему юношеству нельзя не указать, какую бездну книг прочли уже в этот возраст оба брата, живя в нужде, ученическом затворе и довольно аккуратном выполнении всех требований учено-военной школы. Можно сказать, внутренний огонь, огонь страстной жажды литературы, пожирал обоих братьев: и они сквозь все препятствия успели к 18–19 годам познакомиться с такими произведениями, каких часто и в зрелые-то годы еще не читали, по крайней мере так не читали, с этим жаром, современные нам мужи, подвизающиеся на поприщах техники и даже педагогики и наконец науки! Литературные образы, навеянные чтением, так и мелькают в письмах, и собственные ощущения, начинающийся опыт жизни, чередуются с воспоминанием ощущений литературных героев. В письме от 9 августа 1838 г. он пишет:
148
Имеется в виду издание в 14 томах, осуществленное А. Г. Достоевской в 1882–1883 гг. Том первый вышел последним, в него вошли биография, письма и заметки из записной книжки Достоевского.
149
из письма Ф. М. Достоевского брату Михаилу 1 января 1840 г.
«Не знаю, стихнут ли когда мои грустные идеи? Одно только состояние и дано в удел человеку: атмосфера души его состоит из слияния неба с землею; какое же противозаконное дитя человек; закон духовной природы нарушен… (пропуск в напечатанной части письма). Мне кажется, что мир наш— чистилище духов небесных, отуманенных грешной мыслью. Мне кажется, мир принял значенье отрицательное и из высокой, изящной духовности вышла сатира». И, несколько далее: «Видеть одну жестокую оболочку, под которой томится вселенная, знать, что одного взрыва воли достаточно, чтобы разбить ее и слиться с вечностью (говорится о самоубийстве), знать это и однако оставаться как последнее из созданий… Ужасно! Как малодушен человек! Гамлет! Гамлет! Когда я вспомню эти бурные, дикие речи, в которых звучит стенанье оцепенелого мира, тогда ни грустный ропот, ни укор не сжимают груди моей… душа так подавлена горем, что боится понять его, чтобы не растерзать себя. Раз Паскаль сказал фразу: «Кто протестует против философии [150] , тот сам философствует». Жалкая философия. Но я заболтался»…
150
Достоевский перевел с французского афоризм Блеза Паскаля из его сочинения «Мысли», поскольку первый русский перевод появился только в 1843 г. В современном переводе: «Пренебрежение философствованием и есть истинная философия» (Ларошфуко Ф. де. Максимы. Паскаль Б. Мысли. Лабрюйер Ж. де. Характеры. М., 1974. С. 113).
Читатель не улыбнется выспренности языка: ведь пишет юноша с невыросшими усами. Но слова о «небе и земле, соединенных в человеке» — не фраза, а свое, задушевное. И оно пронесено было, это раннее чувство, Достоевским до могилы, повторившись на краю ее в словах незабываемой силы и значения: «Бог взял семена из миров иных и насадил сад свой на земле: но все, что живо на земле, — живо этим чувством касания своего с мирами иными». («Бр. Карамазовы» — глава «Из поучений старца Зосимы».) Мысль здесь та же самая, как в этом раннем отрывке, и после него сейчас: «Гамлет! Гамлет!» Вот, кажется, Толстой никогда не переживал хроники-трагедии Шекспира этим своим личным чувством; не мерил его мерою своего параллельного ощущения. Несчастье и слабость его критики шекспировского творчества проистекает из того, что он смотрел на него не как на факт бывалой и бывающей психологии «вот у меня», «вот у него», а только как на книгу, — притом не свою, не русскую, а какую-то «из аглицкой литературы XVI века».