О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
Возвращаюсь к «Колыбельной песне». Ну, и что же? Будто Некрасов не сказал за пятьдесят лет ранее то самое, чем сверху донизу гудела русская печать в месяцы и целый год или два перед 17-м октября, когда слова «бюрократ» и «бюрократия» стали бранными, просто и кратко бранными, даже на языке детей лет 10—и. Об этом писали, — именно о том, что «бюрократом» ругаются даже дети, и что дети говорят по губерниям и уездам: «Когда же начнут выводить бюрократов?» «Выводить» бюрократов. Раньше писатели более сложной и утонченной души, от Фонвизина и Капниста до Гоголя и друг., все же ждали «пробуждения совести» в бюрократе или чтобы его извне как-нибудь «преобразовали»… Некрасов сказал прямо: «вон». Опять это было гораздо проще, решительнее и короче, и, в сущности, не повторяла ли
Суть бюрократа заключается в безответственности и бесконтрольности его в отношении к среде, в которой он работает, в отношении людей, над которыми работает. Как его «преобразовать», «пробудить»? Да, очевидно, поставить в ответственное положение перед людскою средою! Только это! Но это, очевидно, и значит «вон» по отношению к принципу бюрократизма, по отношению ко всей толпе бюрократов.
«Грубая» муза Некрасова, наше ребяческое понимание и представление дела и окончательный приговор истории сошлись! Все три «не хитрили» и сказали простую и ясную правду.
Пошел 1874 год. Я переехал из Симбирска в Нижний Новгород. Совсем другой город, другое обличье обывателей, совсем другой дух и нравы гимназии. Как ни странно этому поверить, — главным источником различия была «близость столицы» (Москвы), до которой от Симбирска, казалось, «три года скачи, — не доскачешь»… Что такое «столица» была в нашем представлении? Место, средоточие, где «все делается», «все думается раньше других мест России», где ужасно много «тайного», «скрываемого и уже решенного, но что пока никому неизвестно»— «Столица» нам представлялась почему-то строящею заговоры и ковы, о смысле которых провинция была обязана догадываться по невещественным признакам и согласовать свое поведение и образ своих мыслей с этим молчаливым заговором. Иначе была «измена»… Передаю эту отроческую психологию, потому что, вероятно, и многие ее пережили, кто проводил молодость в провинции. Из нее объясняются неудержимый приток учащейся молодежи в «столицы», переполнение столичных университетов и пустование провинциальных… В каждом понятно стремление физически приблизиться к месту, с которым духовно он и ранее был больше связан, чем с соседнею улицею своего города; понятно любопытство поспешить туда, «где все делается и задумывается», тогда как люди зрелого и старого возраста, которым чужды эти миражи молодости, служат и живут с равным удовольствием в столицах, как и в провинции…
Другой дух жил в Нижнем, но в одном он сливался с Симбирском. И здесь также Некрасов заслонял всю русскую литературу. Толстого читали мало, а Достоевского совсем не знали. Знали по имени и отдаленно слышали, что это «что-то замечательное», но никто не любопытствовал, в чем заключалось это «замечательное»… Первый роман Достоевского был прочитан мною уже в 6-м классе гимназии, тогда как Некрасов весь был «родной» мне уже с 3-го класса. Кто знает фазисы отроческого и юношеского развития и как быстро чередуются они, как быстро здесь человек зреет, — поймет великую разницу в знакомстве и любви с 13 лет и в знакомстве и любви с 17 лет! Разница воздействия здесь неизмерима!
Отчего Некрасов мне, да и всем, кого я знавал, становился с первого знакомства «родным»? Оттого, что он завязывал связь с ущемленным у нас, с болеющим, страдальческим и загнанным! Это было наше демократическое чувство и социальное положение. Все мы, уже в качестве учеников, были «под прессом», как члены семьи, мы были тоже «под прессом». Семья тогда была суровее сложена, чем теперь, была суше и официальнее. Между «отцами и детьми» не было того товарищества, какое так заметно разлилось в последние пятнадцать лет и росло в глубокой связи с вообще «освободительным движением», которое у нас было гораздо более культурою, чем политикою. Теперь невозможно было бы появление «Отцов и детей» Тургенева, — было бы бессмысленно и неправдоподобно: частность, на которую не оглядываются и которая одна искупает все «грехи» освободительного движения, какие ему приписываются или у него есть…
Как известно, Некрасов не был человеком высшего образования, а среднего. Великий ум его, великое здравомыслие и чуткость сказались в том,
Ямщик говорит о жене своей, крестьянке родом, но которая была взята «в компаньонки» к барской дочке:
В барском доме была учена Вместе с барыней разным наукам, Понимаешь-ста, шить и вязать, На варгане играть и читать — Всем дворянским манерам и штукам. Одевалась не то, что у нас, На селе, сарафанницы наши, А примерно представить — в атлас; Ела вдоволь и меду, и каши. [178]178
Н. А. Некрасов. В дороге (1845).
Таким тоном никто до Некрасова не говорил, не описывал. И до чего этот тон восхитил нас! После таких строк стало прямо невозможно, нестерпимо читать «демонические» строфы Байрона, да и своего Лермонтова; после них «простонародность» Пушкина, например, в «Сказке о царе Салтане», показалась деланною, ненатуральною. В «Сказке о царе Салтане» виделся барин, погружавший себя в народность, в интерес и любовь к народному, хотя бы и гениально; у Некрасова хотя и без гения, но зато заговорил сам народ; точнее — поэт сам, лично заговорил как русский простолюдин, языком, прибаутками, юмором крестьянина, рабочего, наборщика, солдата и проч. Крестьянина, работавшего у подрядчика, этот подрядчик обсчитал. Тот заспорил, — он его выгнал в толчки… Восемь недель затем обсчитанный «не заставал купца дома» и в конце узнал еще, что бывший хозяин его же привлекает в суд за дерзкие слова. Парень совсем вне себя:
Наточивши широкий топор, «Пропадай», — сам себе я сказал; Побежал, притаился, как вор, У знакомого дома, — и ждал. Да прозяб, — а напротив кабак; Рассудил: отчего не зайти? На последний хватил четвертак, Подрался и проснулся в части… [179]И за рассказом нравоучительно прибавляет:
Не водись-ка на свете вина,— Натворил бы я бед.179
Н. А. Некрасов. Вино (1848).
Тут нужно обратить внимание на чувство меры: Некрасов не старается подделать народную речь до последней степени сходства, как и не усиливается копировать народную психологию. Кисть его, речь его свободна и «мажет» с теми видоизменениями, с какими народная психика и речь отразились и несколько преобразились в его душе, и городской, и интеллигентной. Говорит-то он, Некрасов, и нигде это не скрыто; он нигде, как описатель, не ставит себя в сторону, не затеняется, не устраняет себя: из описаний и тона речи этот прием «объективных художников» совершенно чужд ему, и не потому, что он лирик и писал стихотворения, а потому, что он нигде не хочет делать над собою усилия, «ломаться»; не хочет этого даже в мелочах, в приемах письма. И это, конечно, народно!