О писательстве и писателях. Собрание сочинений
Шрифт:
Домик Лермонтова в Пятигорске{31}
Отдыхающие русские люди потянулись на чужой и свой юг. Я был удивлен в Интерлакене и Люцерне: куда ни ступишь, слышишь русскую речь. Помню первую прогулку по парадной улице Интерлакена, где расположены лучшие отели и роскошные магазины. Передо мною невдалеке две огромные спины. «Вот как хорошо растут немцы, — подумал я — а наши…» Слышу бас:
— При постройке Троицкого моста… рассчитывали то-то или то-то, а украли столько-то и столько-то…
Я и не дослушал: так обрадовался! «Соотечественники!» Ну и конечно родные темы: «сколько украли» и «где что скверно построили». Воистину,
И дым отечества нам сладок и приятен!Это совсем не то, что Италия, где пропутешествуешь месяц, два, — и услышишь раз или два русскую речь за общим столом в отеле.
Но германская Европа точно кишит русскими. В Берлине
Все тогдашние мысли, отнюдь не теперешние.
И не оттого я перестал так думать, что произошла японская война. Отнюдь нет. Что нам японская война: и хуже бывало! Поляк в Москве сидел, Наполеон с Воробьевых гор диктовал, то бишь — хотел диктовать условия мира. Но, как уже предвидел Карамзин [190] , «величие народа познается в несчастиях», и никогда мы так блистательны не были, как после Поляка и Наполеона в Москве. Уверен, что-нибудь такое выклюнется и теперь. Ну, была война, ну, была революция, ну, были две Думы с провалом: пропорционально этому что-нибудь судьба и положит нам золотое в шапку. В сущности, японская война была для нас отличным «предостережением», к тому же, как оказалось, еще недостаточным. Ни на минуту не было ни у кого сомнения, что Россия не подвергается ни малейшей опасности, как государство, как нация и страна. Ужасно страдала только наша гордость, уязвлен был наш «престиж». С этой стороны действительно саднело… Ну, и конечно трагична, страшна и жалостна была гибель стольких молодых прекрасных жизней, да и пожилых «запасных», которых первыми посылали в бой, утилизируя молодых «на будущее»… Частные, личные страдания были ужасны. Но это вовсе не то, что колебания государства: его не было. Не было ничего подобного Наполеону перед Москвой. Невозможно и вообразить последствий, если бы без «предостережения» мы с тою же подготовкой столкнулись с Германией. Далее, пронесшаяся революция, как оказалось в итоге, выжгла только наш «нигилизм» — застарелую болезнь, с которой никто не умел справиться. «Нигилисты прошли» с неудачею московского вооруженного восстания.
190
Н. М. Карамзин. О любви к отечеству и народной гордости (1802).
Конечно, все это не «золото в шапке» с моей точки зрения. Вернусь к заграничным впечатлениям. Когда я вернулся на родину, то мне показалось все так хорошо, что я подумал: «а для чего нам Европа?» В качестве литературно-исторического материала упомяну о впечатлении, с каким старик Салтыков тоже переезжал через Вержболово после единственной своей поездки за границу; выйдя на станцию, нашу русскую станцию, нашу первую русскую станцию, минутах в двух от ихнего поганого Эйдкунена [191] , он вдруг очутился перед громадным жандармом. Рост его, красивый и видный, до того поразил сатирика, что он вынул и подарил ему три рубля. Так как жандарм есть сокрыто мужичок, — то он не церемонился положить трехрублевку в карман. Приехав в Петербург, Салтыков гневно говорил знакомым и друзьям:
191
пограничные станции на русско-германской границе.
— Народу нет там (за границей). Дрянь какая-то! Мелюзга. Первый настоящий человек, что я увидел за (столько-то) времени путешествия, был русский жандарм на границе. И я дал ему три рубля. Просто от удовольствия видеть человека. Рост, плечи — красота!
Старик мало ему дал: ведь жандарму он обязан всею своею литературною славою, всем, что этак и так получил от печатания. Жандарм-то, под разными соусами, и был его всегдашним кушаньем.
Но где же это моя тема? Хотел говорить о Лермонтовском домике в Пятигорске, — а пишу о встрече Салтыкова с жандармом, в Эйдкунене. Милая русская привычка говорить, писать и даже жить не на тему. «Вы не замечали этого, что почти все русские живут не на тему? Химики сочиняют музыку, военные — комедию, финансисты пишут о защите и взятии крепостей, а специалист по расколоведению попадает в государственные контролеры, выписывает из Вологды не очень трезвую бабу и заставляет все свои департаменты слушать народные песни. Винят бедное правительство; а где ему справиться со страной, в которой каждая вещь стоит
Я заговорил о юге в самом деле потому, что вот всю эту зиму писали о том, как лучше отметить близящееся 60-летие кончины Лермонтова, и остановились на мысли основать Лермонтовский музей в Николаевском кавалерийском училище, где он был юнкером и откуда вышел кавалеристом. В виде кавалериста почему-то никто мысленно не рисует себе Лермонтова, — может быть оттого, что он был сутуловат и некрасив, и вообще лишен был той счастливой фигуры и физиономии, какая встает в воображении при слове всадник. Конечно, Николаевскому кавалерийскому училищу, вероятно тоже «съехавшему со своего места», приятно указывать будущим музеям на то, что-де «вот каких людей я рождаю и воспитываю»! Но на самом деле Лермонтов имеет такую же связь с училищем, как, например, Пушкин с Невским, по которому он иногда ездил в санях.
Его отдали в училище. Он в нем учился. Но так как все вообще училища у нас тоже «съехали с места», или, лучше сказать, никогда и не становились на место, кроме разве единственного Московского университета, — то у нас вообще никакие биографии не связуемы иначе, чем отрицательно, с местом учения биографических лиц. «Шалил, не учился, скандалил начальству» или, еще хуже — «терпеть не мог своего учебного заведения», — это такая страница, которую едва ли приятно вписать учебному заведению в свою летопись. А, между тем, обычно, она только одна и правдива. Нет, не сюда несутся мысли при воспоминании о поэте и чтении его биографии. Они переносятся в Пятигорск, и именно — в тот домик, который каким-то чудом уцелел, и где он написал все великое, все зрелое, что от него осталось.
«Что осталось от Лермонтова»… Слезы приступают при этом: остался один томик, из которого около 1/8 еще так юношественны, что как-то портят впечатление от остальных зрелых произведений его… В шесть месяцев последнего года жизни он написал больше, чем во весь предыдущий год, а все великое вырвалось из него каким-то вихрем на протяжении не более двух с половиной, трех лет.
По значению и обширному влиянию, литература Пушкина и Гоголя, конечно, несравненно превосходит все то, что осталось от Лермонтова; но изумительную сторону дела составляет то, что у Лермонтова есть 5–6 и даже более пьес такого построения, воображения и с такою красотой и силой сказанных, до того наконец универсальных в теме, как этого не написалось у Гоголя и, может быть, даже у Пушкина. Никто не сказал того, что есть в «Ангеле» или в стихотворении «Когда волнуется желтеющая нива». Меня всегда поражал и его «Сон» («В полдневный жар в долине Дагестана»)… Последнее стихотворение, где он до мелочей обстоятельно и точно описывает образ своей смерти, наступившей вскоре после его написания, но наступившей все-таки неожиданно, нечаянно, являет собою чудесный феномен, которому веришь потому только, что осязаешь его. Но и осязаемое — это есть чудо: ибо «случаи» так подробно не совпадают. По одному этому стихотворению называешь поэта «другом Небес», угадываешь, что его посетило Небо, — и вот этого я не сказал бы в таком личном и религиозном значении ни о Пушкине, ни о Гоголе. У них было «вдохновение»; — да, но это — не то. Значение их больше, неизмеримо больше, нежели историческое значение Лермонтова. Ну, как у Кутузова больше значения, чем у святого «юродивого» московского времени! Однако Кутузову церкви не построят, а «юродивеньким» — строят. Тут — особенное. Не это, но подобное «особенное» было и у Лермонтова.
Кстати, во «Сне» его описан не прямой сон, но сон во сне, сновидение уснувшего человека. Мне случайно пришлось прочитать, что в древней магической литературе, как известно занимавшейся и снотолкованием, придавалось особенно важное значение «снам во сне», т. е. тому, когда человек уснет и увидит себя спящим, и увидит, прозрит сон, который ему снится в этом втором сне. Тут является, так сказать, квадрат, удвоенность сущности сна и сущности сновидения: и понятно, что древние видели в нем особую и священную предсказательную силу, по глубокому разрыву в этом втором сне человека с действительностью, и следовательно по свободе его унестись особенно далеко, в будущее, в «вещее» и «вечное». Не невероятно, и даже очень правдоподобно, что в этом стихотворении Лермонтов передал действительно приснившийся ему сон.
Оба раза, как я был на Кавказе [192] и в Пятигорске, я посетил все оставшиеся там реликвии Лермонтова. Их довольно много, и Пятигорск точно дышит его именем. Это единственный, кажется, городок, где имя поэта, жившего в нем, помнится и известно не одному «школьному юношеству» этого города или читающему верхнему классу, но помнится, известно и почитаемо и в самом населении, т. е. в мещанстве и у простолюдинов. Оно там народно и даже простонародно. Из реликвий, однако, ни одна так не прекрасна, как домик, где он жил.
192
Впервые Розанов ездил на Кавказ и в Крым летом 1898 г., второй раз был на Кавказе летом 1907 г.