О русской истории и культуре
Шрифт:
Из пяти слов только одно, «нефирь», не зафиксировано в семье Родионовичей Квашниных как мирское имя. Любопытно, однако, что у Дуды, Розлады, Самары и Пищали был брат Данило Жох Родионович, боярин великой княгини Марьи Ярославны [Веселовский, 1969, 116], а слова «жох» (плут) и «нефирь» — «нефырь» (негодный, непотребный) настолько близки по значению, что их можно считать синонимами [Даль, IV, 32] [47] .Не исключено, что в данном случае Грозного просто подвела память, так как замена слова синонимом — одна из самых распространенных ошибок памяти. Впрочем, С. Б. Веселовский называет еще одного отпрыска Дудина племени, Якова Родионовича, не указывая его мирского имени. Правомерно предположить, что Нефирь — это как раз Яков Квашнин. От братьев Дудина племени, от их родственников, прямых и боковых потомков пошло много громких и скромных служилых фамилий — Дудины, Квашнины, Самарины,
47
Мирские имена далеко не всегда звучали ласкательно. Кроме Жоха мы найдем среди них такие, как Дурак (князь Федор Дурак Семенович Кемский, середина XV в.), Безнута (Безпута и Распута Кирьяновы, 1560 г., Белоозеро), Безум (Федор Безум Семенович, XV в., из тверского рода Нагих-Собакиных), Лишний, Мордан, Небылица, Нехороший (род дворян Хлоповых, Коломенский уезд). Эти прозвища — не плод плохого настроения и не упражнения в остроумии сомнительного свойства. Это предусмотрительная хитрость суеверных родителей, которые боялись сглазу для своих чад.
Если одного брата кличут Жохом, а другого Нефирем, это нормально, это вписывается в ономастический обиход русского средневековья. Во многих семьях из поколения в поколение давались имена одного семантического поля: отец Иван Линь, а дети Андрей Сом и Окунь (вторая половина XV в., новгородские помещики); Степан Пирог и Иван Оладьины, Андрей Каравай Оладьин (первая половина XVI в., вотчинники на Волоке Ламском) и т. п. (множество аналогичных случаев). Отчего Родион Квашнин нарушил обычай — двух сыновей нарек «плутами», остальных — «сопелями»? Выясняется, что на деле никакого отступления от обычая не было.
В отклике на мою статью о «Дудином племени» [Панченко, 1976а, 151–154] В. М. Борисов пишет: «Я — арабист и, читая эту статью, обратил внимание на двойную аналогию между русским словом „нефирь” и арабским… „нафир”. По Далю и по ругательному смыслу послания Ивана Грозного, нефирь означает „негодный, непотребный”, однако и арабское слово „нафир” имеет, в частности, значение: „дурной, скверный, мерзкий; злой, зловредный; отвратительный (о запахе)”. Но мало того! У этого арабского слова есть еще одно значение, которое также вписывается в контекст послания Грозного: „горн; сигнальный рог, труба, в которую дуют”. „Нафир” употребляется также в смысле: „сигнал тревоги, сбора для битвы”, ибо звук нафира–трубы резок и пугающ. Так что русское „нефирь”, наряду с „дудой” и „пищалью”, возможно, входило в „дудино племя” и в буквальном смысле, а не только в генеалогическом. <…> Прочтя этот фрагмент, я тотчас вспомнил, что арабское слово… „джаук" означает „оркестр; хор”. Это было уже как наваждение! И я отогнал мысль, что русское слово „жох” произошло от арабского „джаук”, хотя члены скоморошьих хоров и оркестров в глазах истинно православных были именно жохами. <…> Как слово „нафир” могло прийти из арабских стран в Московию? Возможно, время даст ответ на этот вопрос, тем более что слову–кочевнику путь к бродягам–скоморохам был более близким, ибо Люис Малуф, автор арабского толкового словаря, считает слово „нафир” не исконно арабским, а заимствованным… и не исключено, что из тюркских языков. Следует отметить, что в этимологических словарях… „нефирь” не приводится. Что касается слова „жох”, то, по мнению А. Г. Преображенского, происхождение его „неясно” (Этимологический словарь русского языка М., 1958, с. 235). Интересно, что Преображенский, как и В. И. Даль, отмечает слово „жох” в форме „жог”, тогда как арабское слово „джаук” в некоторых диалектах может произноситься как „джок“ и даже „жок“» [Борисов].
Арабско–славянские параллели обычны в связанных со скоморошьим искусством темах. Такова одна из многочисленных и одинаково гадательных этимологий слова «скоморох — скомрах», которое встречается уже в памятниках времен Первого Болгарского царства. А. Н. Веселовский видел в этом слове метатезу арабского «масхара» (фигляр, шут, гаер, а также смех и объект смеха) [Веселовский, 1883, 181–182]. Гораздо надежнее ему же принадлежащее сближение славянской «самары — замары» с арабским «замара» [Веселовский, 1883, 147–148]. Нет сомнения, что в обоих случаях речь идет о музыке, о духовом инструменте (ср. «замарьныя пискы» в Житии Феодосия Печерского). Таким образом, все прозвища братьев Родионовичей укладываются в инструментальный ряд, включая «разладу».
В конце концов, для нашей темы не важно, отчего Грозный, знаток и любитель генеалогии, связал своего современника с людьми, жившими за сто лет до Ливонской войны (скорее всего оттого, что Квашнины, которых постигла фамильная опала после набега Александра Полубенского на Изборск в 1569 г., состояли в кровном родстве с литовским полководцем). Важно, что Родион Дмитриевич Квашнин и его сыновья принадлежали к замечательной своим благочестием и духовными интересами семье.
У неё была собственная вотчинная обитель — монастырь Св. Спаса при слиянии реки Всходни с Москвою против села Тушина, которым владела эта семья и которое печально знаменито по событиям Смутного времени. Кстати, именно в Смуту монастырь
Конечно, это дальнее родство, но потомки Ивана Квашни никогда не забывали о кровных узах. «Насколько прочно держались (у них. — А. П.) представления о родственной связи, когда давно ушли в прошлое все существенные стороны родового быта, можно видеть в духовной 1647 г. Степана Ивановича Самарина. Своими душеприказчиками Степан Самарин назначил Максима Ивановича Квашнина, Богдана Петровича Тушина и Ивана Ивановича Розладина. Кто незнаком с родословием Квашниных, тот не заметит, что все эти лица — Квашнины различных ветвей, причем Тушины пошли с конца XIV в., а Самарины и Розладины — с конца XV в., и что Степан Самарин находился с Богданом Тушиным в 14–й степени родства» [Веселовский, 1969, 284]. Надо думать, что, если Родион Дмитриевич Квашнин избрал для своих сыновей в качестве мирских имен названия скоморошьих музыкальных инструментов, он не видел в этом ничего унизительного для себя, для детей, для фамильной чести — и ничего кощунственного. Не берусь утверждать, что все прозвища братьев Квашниных выполняли функции оберегов; но берусь утверждать, что в XV в. такие имена не выходили за пределы ономастической нормы. Следовательно, и самая игра на дуде, Самаре, пищали не выходила за пределы нормы культурной.
Обобщая весь обширный и разнородный материал, касающийся древнерусского веселья и смеха, мы снова и снова сталкиваемся с проблемой дуализма — не только в общекультурном плане, но и в строго религиозном. Быть может, оппозиции поп — скоморох, божественное пение — «сопели сатанинские», слезы — смех, церковная служба — игра, молитва — глумотворение, храмовое «предстояние» (с поклонами) — «вертимое плясание» и т. д. есть резон толковать как рефлекс дуалистического мировоззрения, согласно которому добро и зло, Бог и дьявол равновелики и равноправны?
Известно, что православная доктрина отрицала и порицала такие взгляды. Но официальная идеология от реальной культурной ситуации всегда отделялась большей или меньшей дистанцией. В культуре русского средневековья хватало места и для религиозного дуализма. Он несомненно существовал уже в XI в., что бесспорно удостоверяет «Повесть временных лет» под 6579 (1071) г. В философском диспуте с Янем Вышатичем ярославские волхвы, по словам летописца, так рассказывали о создании первого человека: «Бог мывся в мовници и вспотивъся, отерся вехтем, и верже с небесе на землю. И распреся сотона с Богомь, кому в немь створити человека. И створи дьявол человека, а Бог дупло во нь вложи. Тем же, аще умреть человек, в землю идеть тело, а душа к Богу» [ПЛДР, XI–XII, 190].
В человеке сосуществуют душа и тело, светлое и темное, Божеское и сатанинское начала. С воззрениями ярославских волхвов в принципе сходны воззрения болгарских богомилов и павликиан. Как раз у павликиан трактовка веселья близка скоморошьей. В рамках второго южнославянского влияния эти народные ереси могли получить то или иное отражение на Руси. Не их ли отголосок — те антиномические фразы, противопоставляющие дела Бога и дела беса, цепочки которых встречаются в рукописях («Бог пост, а бес объядение», «Бог думу, а бес прогадку» и т. п., с непременным «Бог попа, а бес скомороха»)? [48] Но дуальная конфессия в чистом виде на русской земле не привилась В этом убеждают объяснения такого знатока предмета, как Иван Грозный.
48
См.: РНБ. Собр. Погодина № 1574. Л. 179 об.
Конечно, он был не столько теоретик, сколько практик веселья, потому что любил погулять «без меры». Кощунственным озорством выглядело поведение Ивана на свадьбе герцога Магнуса Ливонского и двоюродной племянницы царя княжны Марьи Владимировны Старицкой в Новгороде в 1573 г.: вместе с молодыми иноками царь плясал «под напев Символа веры св. Афанасия» [Henning, 262] (см. об этом: [Панченко, Успенский, 1983, 57–58]). Петрей сообщает, что у Грозного это вошло в привычку: он «певал иногда на своих пирах Символ веры Афанасия и другие молитвенные песни за столом и находил в том удовольствие» [Петрей де Ерлезунда, 363]. Древнерусские поучения специально отмечают такое поведение и предостерегают против него, расценивая его как славословие не Богу, а бесам. «В пиру пияным пети святого пения» — значит обречь душу на вечную муку [Гальковский, 174–175].