О русской истории и культуре
Шрифт:
В XVI–XVII вв. этот жанр культивировали такие европейские мыслители, как Кампанелла и Томас Мор (от последнего и пошло название жанра). У профанов их возвышенные умозрения стали питательной почвой для легенд о вполне реальных «счастливых» островах и землях. У Томаса Мора об острове Утопия рассказывает старый моряк, участник экспедиций Америго Веспуччи. Тотчас же нашлись люди, которые серьезно собрались плыть на Утопию. Несколько столетий упорно и безуспешно искали легендарный остров Св. Брандена.
Русская литература XVI–XVII вв. не создала и не усвоила утопий ренессансного и барочного типа, хотя их отзвуки и слышны в публицистике Ивана Пересветова и Федора Карпова. Вплоть до петровской поры читатель продолжал пользоваться сохранявшимися в книжном обороте средневековыми сказаниями о земном рае, о царстве пресвитера Иоанна, о рахманах–гимнософистах. В.
Ничуть не бывало. Пусть Россия переходного периода не знала утопии как литературного жанра. Пусть идиллическая Аркадия, состоявшая с Утопией в дальнем, но бесспорном родстве, крайне мало затронула русские умы. (С легкой руки Саннадзаро, издавшего свою знаменитую «Аркадию» в 1502 г., миф о счастливой стране пастухов и пастушек сделал в европейских литературах блистательную карьеру. В России о нем были осведомлены, как явствует хотя бы из ссылок на Саннадзаро и разделов о буколиках в восточнославянских поэтиках. Но до поры до времени осведомленностью дело и ограничилось.) Однако утопии культивировались в русской устной культуре. Речь идет не о сказочном царстве с молочными реками и кисельными берегами, а о жанре, который в международной фольклористике называется Chroniknotizen, или Sagenbericht, а по–русски соответствует словосочетанию «слухи и толки» [см. Чистов, 11]. В XVII в. ходило много слухов о далеких привольных странах — о Мангазее, «серебряных и золотых островах», о Даурии, о богатом острове на «Восточном океане». Там «хлеб, и лошади, и скот, и свиньи, и куры есть, и вино курят, и ткут и прядут со всего с обычая с русского», там много земли непаханой и никто не берет податей [Чистов, 290–294].
Вера в эти легенды была столь сильна, что во второй половине XVII в. сотни и тысячи бедняков, целые сибирские села и остроги снимались с мест и бежали неведомо куда. Побеги приняли такие размеры, что правительство не на шутку встревожилось: за Уралом особые заставы перенимали беглецов, а сибирские воеводы заставляли поверстанных в казаки гулящих людей целовать крест на том, что им «в Даурскую землю не съезжать и без отпуску не сойти».
В устном контексте «Сказание о роскошном житии и веселии» как бы обретает свойства пародии. Оно разрушает наивную веру в то, что есть еще на земле место добру и справедливости. Нарочито серьезное описание сказочного изобилия доводится в «Сказании» до абсурда, а потом переходит в план небылицы: «А там берут пошлины неболшия, за мыты, за мосты и за перевоз — з дуги по лошади, с шапки по человеку и со всево обозу по людям» (с. 42). Это то самое богатство, которое чудилось во хмелю кабацким голям. В образе смехового, поистине раблезианского изобилия представлена реальная и безысходная бедность, «нагота да босота».
Двойничество. Патриархом темы двойничества принято считать Гоголя. От Гоголя эту тему унаследовал Достоевский, ставший ее классиком. Прежде всего на материале его повестей и романов освещалось двойничество в критике и литературоведении, освещалось многократно и с самых разных точек зрения — от социологической до компаративной (аналогии с прозой Э. Т. А. Гофмана), от психопатологической до экзистенциальной [79] .
При всей разноречивости толкований ясно, что двойничество у Достоевского, во–первых, маркировано идеологически; во–вторых, оно включено в перспективу исторического развития России. Идеологический аспект отчетливо выражен в набросанной в первой половине 60–х гг. программе переработки «Двойника», программе хотя и не осуществленной, но весьма красноречивой. Здесь раздвоившемуся Голядкину, этому маленькому чиновнику, этой «ветошке» в чине титулярного советника, сообщены черты бунтующего человека.
79
Библиографию см. в кратком, но весомом обзоре Г. М. Фридлендера в кн.: Достоевский, т. 1, 482–493. (Далее цитаты из Достоевского даются по этому изданию.)
«Мечты сделаться Наполеоном, Периклом, предводителем русского восстания… Проект о благоденствии России, сочиненный г-ном Голядкиным… Обвинение Голядкина в том, что он Гарибальди…
Эти наброски в комментариях не нуждаются, ибо сам Достоевский дал к ним развернутые художественные комментарии в «Преступлении и наказании», в «Бесах» и «Братьях Карамазовых». Представленные в романах вариации двойничества разрабатывают те же мысли — о ниспровержении основ (прежде всего в форме и посредством атеизма), о наполеоновском комплексе, гордыне, властолюбии и т. д.
Что до исторической перспективы, то она намечена уже в жанровом подзаголовке второй редакции «Двойника», в словах «петербургская поэма». Значит, двойничество есть тема петербургская, порожденная и завещанная реформами Петра. В отношении к нему Достоевский прошел тот же примерно путь, что и Толстой [см. Панченко, 19796, 66–84], — путь, который начался апологетикой и панегиризмом, признанием «силы и блага направления Петрова» и призывами к «общему делу воплощения великой мысли его» (т. 18, с. 26 — из «Петербургской летописи» 1847 г.), а привел к резким отзывам о Петре и убеждению в неорганичности его преобразований (ср., например, в записной тетради 1864–1865 гг.: «С Петровской реформой, с жизнью европейской мы приняли в себя буржуазию и отделились от народа, как и на Западе… Человек отрезал себе нос и все члены, и радуется, что без них можно бы обойтись, тогда как наоборот надо бы, то есть стремиться дать развитие всем отрезанным членам… [80] И вот все поколенье оказалось несостоятельно, и это плоды трудов Петра!» — т. 20, с. 194). Но для историко–культурной интерпретации двойничества эта мировоззренческая эволюция не имеет большого значения. Отчего?
80
Фраза вызывает в памяти гоголевский «Нос» — один из первых русских опытов художественного исследования двойничества.
И в раннем, и в позднем творчестве Достоевского размышлениям о значении Петра для России всегда сопутствует идея «раздвоения»; колебания в оценках самое идею не затрагивают. Афористически она выражена в одной из статей 1861 г.: «Русский народ отстал от высшего своего сословия, раздвоился с ним еще со времен реформы» (т. 19, с. 113). Простой народ Достоевский квалифицирует как «общество», а высшее сословие — как «публику» (т. 20, с. 170). Вина за то, что Россия раскололась на два противостоящих начала, возлагается на Петра. «Раздвоение» есть будто бы итог его личного, насильственного реформаторского усилия.
Но как связано раздвоение, т. е. некое состояние страны и нации, с двойничеством, т. е: состоянием личности? Как совместить эти не тождественные понятия? Достоевский воплощает эту связь через постулат о противоборстве старших и младших, иногда братьев, а чаще отцов и детей. Обсуждая в записной тетради 1864–1865 гг. «плоды трудов Петра», писатель вовсе не случайно обронил слово «поколение».
«Не знаю, прав ли я, но я всегда воображал себе Петербург (если позволят сравнение) младшим, балованым сынком… человека старинного времени… Сынок отдан в люди, сынок должен учиться всем наукам, сынок должен быть молодым европейцем… Он так заспешил, что над молодой прытью его невольно задумаешься» (т. 18, с. 20–21). Соответственно Голядкин раздваивается на Голядкина–старшего и Голядкина–младшего, притом младший все «спешит, частит, торопится» (т. 1, с. 141). «Младший — олицетворение подлости» (т. 1, с. 432), «младший сказывается, что знает все тайны старшего, точно он олицетворенная совесть старшего» (т. 1, с. 434). Двойничество — это «претензия… вытеснять других из пределов, занимаемых сими другими своим бытием в этом мире» (т. 1, с. 184). Двойничество — это эксцесс, «жизнь как–нибудь» (т. 1, с. 186), осуждаемая «гласом народа», который исходит из уст извозчиков и Петрушки–слуги: «Добрые люди живут по честности, добрые люди без фальши живут и по двое никогда не бывают» (т. 1, с. 180).
Раздвоение страны и двойничество личности сливаются в мотиве отречения — от старинных обычаев, от веры предков, от заветов отцов. Понятна поэтому сосредоточенность Достоевского–почвенника на Петре. С Карамзина, с «Записки о древней и новой России» его фигура и его дело стали оселком, на котором оттачивалась русская философия истории. К 40–м гг., к моменту первых публикаций Достоевского, споры о Петре особенно оживились. Но Достоевский в них почти не участвовал. Мысль о том, что Петр «рассек» Россию надвое, привлекла Достоевского после возвращения с каторги.