О себе…
Шрифт:
Рождество 1968 г. Слева направо в нижнем ряду: Павел Мень, Евгений Барабанов, о. Александр, Елена Иващенко (кузина о. Александра), в верхнем ряду: Наталия и Илья Вьюевы, Наталия Барабанова, Вера Яковлева, Марина Бессонова, Михаил Меерсон-Аксенов
Вдруг — где–то в дороге — на них сошло озарение, что скоро приближается конец света и что в этом году будут те знамения, которые описаны в Апокалипсисе: будут землетрясения и так далее. Они собрали массу людей и стали их уговаривать. Лев Регельсон ходил по домам
Все кинулись из Москвы, продавая свое имущество, и уехали на Новый Афон. Вокруг Нового Афона был создан миф, что это место святое и там нет нечестивых… Ждали грандиозных событий, которые подвигнут к крещению массы. Они взяли с собой мешочки с крестиками, чтобы крестить толпы паникующих людей — хотя чего стоит такое, со страхом, крещение.
Когда я вернулся в Москву, то с ужасом узнал, что тут было такое смятение в наших рядах.
Были тяжелые переживания у всех этих людей, но — ничего не состоялось. Я впоследствии Глебу говорил: „Ты не видишь, что все это было иллюзорно?“ Но он так упорствовал — как–то ему хотелось в это верить. Так что он не отказался, а просто постепенно терял к этому интерес.
Потом они говорили, что не указывали точного времени, хотя мне передавали, что указывали — не только приблизительное время, но и число. (Сейчас это продолжается: некто Зайцев продолжает терроризировать людей по той же модели и многих людей побуждает креститься из страха, что приближаются грозные события, кто не будет крещен — погибнет. Причем, и кто будет крещен не в евангельском духе, а чисто механически — только отметиться, что ты был крещен, — это уже тебе что–то гарантирует.)
После этого Эшлиман сказал мне, что все его представления о Феликсе как о Божьем человеке никуда не годятся.
Николай полностью от этого отошел. Но катастрофа была для него слишком великой, он просто не мог этого пережить. Я пытался его как–то поддержать, но с ним начались какие–то удивительные трансформации. Он душевно настолько изменился, что стал совершенно другим человеком. Я никогда в жизни не встречался с подобного рода метаморфозой личности. Весь слой его духовности — очень значительный, насыщенный мистицизмом — смыло начисто, и обнаружился изначальный слой, весьма поверхностный, и мы с ним, будучи перед этим довольно близкими, по–настоящему близкими друзьями — оказались людьми совершенно чужими, которые не только не понимали друг друга, но которым не о чем было говорить друг с другом.
Я сейчас вспомнил момент, когда я это понял. Я приехал через год на этот самый Афон — по следам робинзонов — разобраться, что к чему. И его туда пригласил. Он поехал раньше, встретил нас радостный. Я думаю: „Может быть, мы сейчас найдем путь к возвращению…“ Но он только непрерывно пил. Кавказ, сухое вино… Он сидел, начинал о чем–то рассуждать… Без конца был на людях…
Мы сидели на берегу; он молчал — я понял, что мы разделены непроходимой бездной.
У него были депрессии, самые настоящие, тяжелые депрессии, которые он разгонял, только выпив. По некоторым признакам врачи, к которым я его после этого устраивал, предполагали, что у него какая–то интоксикация туберкулезного типа, которая поражает и нервную систему; но это была только гипотеза. В больницу он попадал неоднократно.
Но Николай не был той открытой русской душой, которая способна покаяться! Он человек аристократичный, ему было страшно, мучительно, ему не хотелось встречаться ни со мной, ни с кем–то еще из своих церковных друзей — ему не позволял этого его характер. Он мог быть только „на коне“. И это было
Я его звал, я ему писал неоднократно. Когда я узнал, что он странствует где–то — нашел себе другую семью и ушел из дома — я ему написал: „Может быть, это тебя останавливает? Так твои личные дела ничего не могут изменить в наших отношениях“. Но — нет!
Потом, спустя много лет, на проводах Анатолия Эммануиловича Краснова, мы встретились. Я его сильно обругал: „Что ж ты так!“ Он сказал: „Я обязательно, обязательно к тебе приеду“. Сколько уж лет, как Краснов уехал…
Иногда до меня доходят слухи, что он в больнице… Ему неприятно и тяжело видеть своих церковных друзей, церковные темы сами по себе его коробят. Необычайной одаренности пастырь получил здесь непоправимый удар, который сшиб его с ног совершенно. Я считаю, что в этом в значительной степени повинен Феликс, который создал им эту истерическую атмосферу, а Николай был склонен к такой экзальтации. Я знал, что он не выдержит. Нельзя было ежедневно жить в ожидании конца света, ждать знамений и знаков.
Феликс остался рядом с Капитанчуком и Регельсоном, затем по очереди с ними со всеми разругался, остался один и сейчас, как мне известно, примкнул к неославянофилам, и теперь он — истинно русский человек. Он иногда появляется в церкви Ильи Обыденного. Отпустил длинную седую бороду. Регельсон, которого он от себя отставил, приехал ко мне в церковь. Я ему не стал напоминать наш разговор о том, что мы в разных церквах находимся, я ему сказал, что храм наш — открыт. Конечно, я не хотел, чтобы он возвращался в наш приход, поэтому я не дал ему никаких намеков в этом направлении. Не хотел — почему? Потому что я видел, что это бесполезно; бесполезно было с самого начала, когда я только крестил его, — потому что он сразу стал мудрить свое, пошел со своими идеями. А это плохо. Человек не успел дослушать, не успел дочитать, как уже что–то „выдал“. Так ничему никогда не научишься. Безнадежно…
Что касается Глеба, то он, конечно, впал в некую такую грусть после всего этого, но его спасла все–таки более крепкая натура, а потом он ввязался в диссидентство, потом принял руководство группой по защите прав верующих. В общем, если сказать честно, эта деятельность из всех видов деятельности, пожалуй, самая подходящая и родная душе отца Глеба. Мы с ним продолжаем изредка встречаться, по–прежнему любим друг друга и по–прежнему следим за судьбой друг друга, хотя внешне наши пути разошлись.
Из всей этой истории, из попытки создать некую церковную оппозицию можно сделать несколько выводов. Вывод номер один заключается вот в чем. Оппозиция возможна, только когда есть на что опираться. Во–вторых, для нее должны быть условия. Здесь же все было иллюзорно. Не было сил, на которые можно было опираться, не было условий. Мне казалось, что надо было непрерывно и терпеливо работать по выработке этих условий — хотя бы внутренних. Слишком тонкой была пленка из активных мирян, активных священников. Тогда активных священников на пальцах можно было пересчитать — десяток был (теперь их стало еще меньше). Надо было увеличить это число и работать на совесть. То есть я вовсе не хочу сказать, что я в принципе был против такого рода деятельности — нет. Но просто я считал, что она преждевременна. Считал, что ничего еще не сделано для того, чтобы уже можно было выступить. И хотя я всегда ценил мужество в людях, но у меня всегда вызывает какую–то тревогу курица, которая кудахчет, но снесла еще только одно маленькое яичко. На самом деле — рано, рано… Для истории каких–нибудь десять–пятнадцать лет — это ничтожно. После того как в течение десятилетий церковная жизнь была разрушена и сломлена, после того как в течение столетий в нее вносились различные очень искажающие ее вещи, — для того чтобы возродить ее, нужна была совместная, сотрудническая, упорная и терпеливая спокойная работа на местах, работа в приходах, работа с людьми — христианский труд.