О Василе Быкове
Шрифт:
А теперь о самом главном: "Зато я, как нигде и никогда прежде, писал он, - погрузился в работу. Написал небольшую повестушку. Уже перевел ее на русский и еще - как видите, овладеваю новой техникой, которую поименовал ЖИВОГЛОТОМ. Доставляет определенные удобства, но и пожирает усилия вместе с нервами, и я начинаю порой завидовать тем писавшим, которые это делали гусиными перьями. И вроде неплохо получалось, чего не скажешь о многих из их кнопочных потомков. Что получилось
Да, в Хельсинки ему было хорошо после "сволочной жизни" в Минске под неусыпным надзором Севрука и его коллег из разных ведомств, он смог начать работать... Но можно ли здесь ставить точку?
В 1897 году врачи предписали Чехову - у него началось тогда кровохарканье - провести осень и зиму на юге. Он поехал в Ниццу. Там он чувствовал себя лучше - солнечно, тепло, чистый воздух. Он даже подумывал, не поселиться ли вообще в Ницце, потом предпочел Ялту. Но в письме из солнечной Ниццы жаловался сестре: "Работаю, к великой своей досаде, недостаточно много и недостаточно хорошо, ибо работать на чужой стороне за чужим столом неудобно; чувствуешь себя так, точно повешен за одну ногу вниз головой". Через три недели о том же: "Много сюжетов, которые киснут в мозгу, хочется писать, но писать не дома - сущая каторга, точно на чужой швейной машине шьешь".
Я вспомнил об этих жалобах Чехова, думая о Быкове, которому, меняя страны, пришлось кочевать, как перекати-поле, из одного места в другое, жить в чужих квартирах, работать за чужими столами. Да, жить и писать в Минске стало невозможно, но скитания на чужбине вряд ли прибавляли ему сил - ведь он тоже был не богатырского здоровья, давно страдал от тяжелой астмы (я был свидетелем нескольких жестоких приступов) и лет ему было вдвое больше, чем Чехову, когда врачи посоветовали тому перезимовать в Ницце.
Когда Быковы перебрались в Прагу (конечный пункт их зарубежных скитаний), там не сразу наладилась их жизнь, были какие-то сложности с квартирой. Потом вроде все утряслось. Но вскоре его начали тревожить боли. Я не сразу придал этому значение, по-прежнему считая астму его главным врагом. Потом его оперировали, я несколько раз после этого говорил с ним по телефону. Он вдруг сказал, что, может быть, поедет долечиваться в Минск. И я понял, что дело очень скверно.
Вот его письмо из Праги - перед отъездом в Минск. Это прощальное письмо - только он, конечно, этого не говорил, он ведь был из тех, кто молча терпит свои беды, да и так все было понятно: "Прошел месяц со дня операции, - писал он, - но я все не могу прийти в норму. Острые боли прошли, но тупые остались. Эти донимают по-прежнему,
Валя Оскоцкий прислал мне очень обстоятельное (и утешительное) письмо, взывающее к бодрости и оптимизму. Конечно, спасибо ему, но здесь никакие утешения ни к чему. Самое лучшее - помолчать. Молчание емче всяких слов. Ирина вообще старается обходиться без слов о болезни, ведет себя со мной как со здоровым. Правда, иногда срывается, хотя и ненадолго. Как-нибудь обрету больше силы и поедем на родину, где, конечно, меня ждут. Не только друзья, но и другие. Готовят встречу...
Дорогие мои друзья! Мы с Ириной очень желаем вам здоровья и благополучия. Очень бы хотелось еще встретиться. Но - не знаю...
Обнимаем вас! Держитесь".
Вот такое горькое письмо...
Последний раз я разговаривал с ним в субботу, в понедельник он должен был ложиться в минский онкоцентр. Жить ему оставалось считанные дни...
В мемуарном очерке, посвященном Твардовскому, Быков рассказывал: в те дни, когда после "Мертвым не больно" и "Круглянского моста" на него обрушилось цунами остервенелой официозной критики, он получил (кажется, ко Дню Победы) из "Нового мира" традиционное редакционное поздравление, в которое Твардовский вписал несколько слов. "Все минется, а правда останется", - написал он автору, которого рвали на части, ели поедом сторожевые псы партийно-государственной лжи. Эти слова поддержки были тогда очень важны для Быкова: Твардовский, писал он, "дал мне возможность выстоять в самый мой трудный час, пошатнувшись, вновь обрести себя и остаться собой".
И помог ему осознать великую силу правды как единственной, главной цели писателя. Той правды, которая неподвластна времени. Ей верно служил Быков, и она останется. Останется как непреходящая ценность и в белорусской и в русской литературе (да, и в русской тоже - он был не только верен ее высоким традициям, но многое наметил, подсказал, что было очень важно для ее развития). Книги его останутся...
А Василя нет. Что поделаешь, пустеет мир, в котором я жил. Нет, надо сказать иначе: мир, которым я жил, который был мне бесконечно дорог. "Уходят, уходят, уходят друзья..."