О, юность моя!
Шрифт:
— Простите, но вы только что говорили о любви. Может быть, вы продолжите свою мысль?
— С удовольствием. Зинуша! Налей господину юристу еще одну чашку кофе. Так вот. Возьмем революцию. Как бы к ней ни относиться, нельзя обойти того, что она мировое историческое явление. Правда? Но каким языком о ней говорить? Разве наши поэты хоть как-нибудь к этому подготовлены? Символизм... Самая модная сейчас литературная школа. Но сегодня она абсолютно на мели. Эпоха отбросила ее в сторону, как океанская буря какую-нибудь очень изящную яхту. Следите за мной. Речь Вячеслава Иванова:
НеРечь Андрея Белого:
Да покрывается чело, Твое чело кровавым потом.В статье Кузмина о Гофмане автор считает прозаизмами (даже такие выражения, как «Ты здесь, ты где-то здесь» или «Мы тотчас припомним...». Ну? Доходит до вас моя мысль? Или вы по-прежнему настаиваете на символистском идеале? Разве он хоть в какой-либо степени, в самой минимальной степени, может соответствовать тому, что сейчас происходит в России? Какое дело до этих стихов тем тысячам красноармейцев, которые стоят под самым Перекопом и которые завтра будут решать судьбу России, в том числе и нашу с вами судьбу? Этот язык прозвучит для их ушей невероятной безвкусицей. И так оно и есть на самом деле.
Леську поразила схожесть этой мысли с мыслью Тугендхольда. Там разговор шел о живописи, здесь — о поэзии, но выводы одни и те же.
— Но тогда получается, что вкуса вообще нет!
— Может быть, и так... — прошептал Валерьян, потрясенный репликой Елисея. — Эта идея мне в голову не приходила. Она ужасна. Но... может быть и так. Я не люблю спекулятивную логику. Я привык исходить из реальных фактов. Вы правы! То, что во времена символизма считалось образцом вкуса, сегодня звучит безвкусицей. Это подмечено гениально! У Перекопа стоит красное войско. Весь Крым слышит его дыхание. Всё в Крыму живет горячим ожиданием его прихода. Каждое дерево, каждая былинка. О людях я уже не говорю. Возьмите любого человека: вся жизнь его сейчас строится в расчете на то, что со дня на день в Крым вторгнется командарм Фрунзе. Ах, Фрунзе... Вы знаете его биографию? Ведь он студент, ничего общего не имевший с ремеслом войны. И вот — командарм. Только революция знает такие чудесные судьбы.
Леська глядел на Валерьяна с глубокой симпатией. Это незаурядный человек. Мыслящий. Он только не в состоянии долго сосредоточиться на одной какой-нибудь теме. И в этом его болезнь.
Пришло время обеда. В течение дня Леська с интересом слушал Валерьяна, который говорил безостановочно. За едой он продолжал говорить. Но говорили и мать с дочерью, привычно не обращая внимания на речи Валерьяна.
— Сегодня на рынке масло вздорожало на пятнадцать керенок, — сказала старая дама.
— А возьмите язык Блока. Посмотрите, как он начал грубеть. Вы читали его «Двенадцать»?
— Читал.
— Но почему вздорожало масло? — возмутилась дочь. — Ну, хорошо, я понимаю — хлеб. Мужики все на фронте, и у нас поэтому неурожай: сеять некому. Но коровы? Ими ведь занимаются женщины!
— У Блока в «Двенадцати» один солдат угрожает: «...Ужо постой, Расправлюсь завтра я с тобой!»
—
— Пусть. Но где же телята?
— И телят съели.
— Вы заметили в этой строке неприличный сдвиг? Простите, при женщинах не решаюсь пояснить точнее.
Никогда не поверю, что такой пластический и музыкальный поэт мог не услышать этого сдвига. Но в том-то все величие Блока, что он пошел на грубость, ибо почувствовал, что сейчас язык поэзии не может пахнуть лилеями. Это Блок. А знаете ли вы молодых поэтов —Маяковского и Есенина? Слыхали о них?
— Нет.
— У Маяковского есть даже такая мысль: «Улица корчится безъязыкая, ей нечем кричать и разговаривать». Кажется, так. Во всяком случае, за смысл я отвечаю. Этот же поэт заявил, что в пашем языке остались только два настоящих слова: «сволочь» и «борщ».
К вечеру Леська выдохся, но Валерьян не уставал и продолжал изрекать истины, иногда действительно очень острые и точные.
В конце концов все же легли спать. Валерьян что-то напряженно шептал. Может быть, стихи. Но Леська заснул, едва коснувшись подушки.
Ночью Валерьян растолкал Елисея. Он сидел у него в ногах и глядел ему в лицо, как в озеро.
— Говорят, будто вы назвали меня сумасшедшим.
— Я? Что-то не припомню.
— Мне об этом рассказала сестра моя, Зинаида Николаевна.
— А-а... Да, да. Но я по-обывательски путал всякую душевную болезнь с сумасшествием.
— А что вы обо мне думаете сейчас?
— Я думаю: дадите вы мне поспать или нет?
— Я спрашивак вас вполне серьезно.
— Я думаю, что вы очень умный, душевно богатый человек.
— Вот-вот. Если кто-нибудь обладает обилием оригинальных мыслей, толпа неизменно объявляет его сумасшедшим, хотя в психиатрии такого термина нет. Параноики, маньяки, шизофреники, что хотите, но не сумасшедшие. Ах, толпа... У человека много ума, именно поэтому его именуют умалишенным. Какой бред! Ну, спите, спите. Я вами очень доволен.
Валерьян ушел на свою кровать, а Елисей отвернулся к стене и тут же заснул. Проснулся он оттого, что кто-то упорно глядел ему в лицо.
— Кто? — спросонья вскрикнул Леська и сел на постели.
— Я, Валерьян. Дело в том, что вчера я начал рассказывать вам о любви и только сейчас обнаружил, что не закончил своей мысли. Если не ошибаюсь, мы с вами остановились на том, что человек изобрел любовь, внеся в половые отношения оценку личности. Так вот. На первых этажах развития общества люди, как это доказал Морган, сначала понимали брак в виде «промисквитета»: все мужчины сходились со всеми женщинами.
— Знаю. Это я читал у Энгельса, — сонно отозвался Леська.
— О любви, конечно, при такой системе не могло быть и речи. Затем появился брак «пуналуа»: все братья одной семьи жили со всеми сестрами другой. И здесь не могло быть речи о любви, ибо юноша, вступая в брак, не выбирал себе подруги, а подчинялся решению семьи. Так же, вероятно, скопом решали они вопрос о том, на какого зверя охотиться или куда гнать скот на зимовку.
В окне все еще блестели звезды. Леська взглянул на ручные светящиеся часы: четверть пятого. Но Валерьян — ни в одном глазу.