Обещание на заре (Обещание на рассвете) (др. перевод)
Шрифт:
Как-то утром, когда у меня в кармане оставалось всего пятьдесят франков и очередное обращение к матери казалось неизбежным, я, открыв еженедельник «Гренгуар», вдруг обнаружил там свой рассказ «Гроза», занимавший целую страницу, и, везде, где полагалось, собственное имя довольно жирным шрифтом.
Я медленно закрыл еженедельник и вернулся домой. Я не испытывал никакой радости, наоборот, какую-то странную усталость и печаль: мой первый блин вышел комом.
Зато трудно описать сенсацию, вызванную опубликованием рассказа на рынке Буффа. В честь этого события корпорация поднесла матери аперитив, и были произнесены речи, с соответствующим акцентом. Мать положила номер еженедельника в свою сумку и уже никогда с ним не расставалась. А при малейшей стычке вытаскивала его оттуда, разворачивала, совала страницу, украшенную моим именем, под нос противнику и говорила:
— Не забывайте,
После чего, высоко подняв голову, торжествующе покидала поле боя, провожаемая ошеломленными взорами.
За рассказ мне заплатили тысячу франков, и вот тут я совершенно потерял голову. Никогда прежде я не видел столько денег, поэтому, сразу же ударившись в крайность, как и кое-кто хорошо мне знакомый, почувствовал себя избавленным от нужды до конца своих дней. Первое, что я сделал, это пошел в недорогой ресторан «Бальзар», где отвел душу, взяв две порции тушеной капусты с сосисками и еще отварную говядину. Я всегда был не дурак поесть, и, чем больше себя ограничиваю, тем больше ем. Я снял номер в отеле на шестом этаже, окном на улицу, и написал матери очень спокойное письмо, в котором разъяснил, что у меня отныне постоянный контракт с «Гренгуар», равно как и со многими другими изданиями, так что, если ей нужны деньги, достаточно мне только сказать. Я заказал ей по телеграфу доставку огромного флакона духов и букета. Купил себе коробку сигар и спортивную куртку. От сигар меня тошнило, но, решив широко пожить, я их выкурил все до единой. После чего, схватив ручку, написал один за другим три рассказа, которые все мне были возвращены, не только «Гренгуар», но и прочими парижскими еженедельниками. За полгода ни одно из моих сочинений не увидело света. Их сочли слишком «литературными». Я никак не мог понять, что со мной случилось. С тех пор понял. Ободренный первым успехом, я поддался своей всепожирающей потребности во что бы то ни стало поймать последний мяч, одним росчерком пера докопаться до сути, до самого дна проблемы, а поскольку у проблемы дна не имелось, да и рука моя была не настолько длинна, я опять оказался в роли клоуна, пляшущего и спотыкающегося на теннисном корте Императорского парка, а подобное выставление себя напоказ, каким бы трагически-балаганным оно ни выглядело, способно лишь оттолкнуть читателя своим бессилием разрешить вопрос (который мне и уразуметь-то не удавалось), вместо того чтобы успокоить его непринужденностью и мастерством, как это всегда делают профессионалы, когда не хватает других средств. Мне понадобилось много времени, чтобы принять тот факт, что читатель имеет право на некоторую обходительность и что ему обязательно надо сообщить, как в отеле-пансионе «Мермон», номер комнаты, выдать ключ, проводить на этаж, показать, где находится выключатель и предметы первой необходимости.
Очень скоро я оказался в отчаянном материальном положении. Мало того, что деньги испарились с невероятной быстротой, так я еще и беспрестанно получал письма от матери, переполненные гордостью и благодарностью, где она просила заранее сообщать ей, когда будут публиковать мои шедевры, чтобы она могла показать их всему кварталу.
У меня не было мужества признаться ей в своей неудаче.
Пришлось прибегнуть к одной весьма хитроумной уловке, которой и сегодня еще очень горжусь.
Я отправил матери пространное послание, в котором объяснял, что в газетах от меня требуют рассказов столь низкого коммерческого пошиба, что я отказываюсь подрывать свою литературную репутацию, подписывая их собственным именем. Далее я сообщал по секрету, что собираюсь подписывать эту халтуру разными псевдонимами, и умолял не придавать огласке временную меру, к которой я пока вынужден прибегнуть, дабы не огорчать моих друзей, преподавателей лицея, короче, всех, кто верит в мой гений и мою непорочность.
После чего каждую неделю преспокойно вырезал творения разных собратьев по перу, опубликованные в парижских еженедельниках, и отсылал их матери со спокойной совестью и чувством выполненного долга.
Это решение улаживало моральную проблему, но отнюдь не материальную. Мне больше нечем было платить за жилье, и я целыми днями сидел без крошки во рту. Но я бы скорее умер с голоду, чем отнял у матери ее победные иллюзии.
Всякий раз, когда я думаю об этом периоде моей жизни, мне вспоминается один особенно мрачный вечер. Я ничего не ел со вчерашнего дня. Мне тогда частенько случалось наведываться к одному из своих приятелей, который жил с родителями около станции метро «Лекурб», и я заметил, что, если удачно подгадать, меня почти всегда просят остаться отобедать.
Живот был пуст, я решился нанести им маленький
Когда же, преисполненный дружеских чувств, я прибыл наконец по назначению, на мой звонок никто не ответил: друзья куда-то ушли.
Я сел на лестнице и ждал час, потом два. Но около одиннадцати элементарное чувство собственного достоинства — оно всегда где-то в нас остается — помешало мне прождать их возвращения до полуночи, чтобы напроситься поесть.
Я встал и пошел обратно по проклятой улице Вожирар в состоянии такой неудовлетворенности, какую только можно себе вообразить.
Тут-то я и достиг другой вершины своей чемпионской жизни.
Мой путь лежал мимо Люксембургского сада и ресторана «Медичи». Злой судьбе было угодно, чтобы в этот поздний час я смог увидеть сквозь белые тюлевые занавеси какого-то добропорядочного буржуа, поедающего бифштекс в два пальца толщиной с отварным картофелем.
Я остановился, бросил взгляд на бифштекс и попросту потерял сознание.
Мой обморок случился не от голода. Я, конечно, не ел со вчерашнего дня, но был исключительно живуч в то время, и мне не раз случалось голодать по два дня, не уклоняясь при этом от своих обязанностей, какими бы они ни были.
Я грохнулся в обморок от ярости, возмущения и унижения. Я не мог стерпеть, что человеческое существо вообще оказалось в подобной ситуации, да и сегодня этого не терплю. Я оцениваю политические режимы по количеству пищи, которое они дают каждому, и когда они к этому что-нибудь прицепляют, когда ставят условия, я их выблевываю: люди имеют право есть без всяких условий.
Я стиснул кулаки, задыхаясь от бешенства, в глазах потемнело, и я рухнул на тротуар во весь рост. Должно быть, я пролежал там довольно долго, поскольку, открыв глаза, обнаружил вокруг себя целое сборище. Я был прилично одет, на мне были даже перчатки, так что, по счастью, никто не заподозрил подлинную причину моей внезапной слабости. Никому это и в голову не пришло. Кто-то уже вызвал «скорую помощь», и меня сильно подмывало не сопротивляться: я был уверен, что уж в больнице-то мне представится случай так или иначе набить брюхо. Но не дал себе этой поблажки. Пробормотав несколько слов извинения, я ускользнул от внимания публики и вернулся к себе. Но вот что в самом деле было замечательно: есть больше не хотелось. Шок от унижения и обморока отогнал мой желудок куда-то на задний план. Я зажег лампу, взял ручку и начал рассказ, озаглавленный «Маленькая женщина», который «Гренгуар» опубликовал через несколько недель.
Я устроил себе также «суд совести». И обнаружил, что отношусь к себе слишком всерьез, что мне не хватает смирения и одновременно юмора. Мне не хватало также доверия к себе подобным, и я недостаточно пытался исследовать возможности человеческой природы — ведь не может же она совершенно быть лишена великодушия. Я поставил опыт на следующее же утро, и мои оптимистические воззрения полностью подтвердились. Я начал с того, что занял сто су у коридорного гостиницы под предлогом потери бумажника. После чего направил стопы в кафе «Капулад», заказал себе кофе и решительно запустил руку в корзинку с рогаликами. Я съел их семь штук. Заказал еще чашку кофе. Потом пристально заглянул официанту в глаза — бедняга и не подозревал, что в его лице все человечество подвергалось испытанию.
— Сколько я вам должен?
— А сколько рогаликов?
— Один, — сказал я.
Официант посмотрел на почти пустую корзинку. Потом на меня. Потом снова на корзинку. Потом покачал головой.
— Вот черт, — сказал он. — Ну вы даете.
— Ну, может, два, — предположил я.
— Ладно, понял, — сказал официант. — Не тупой. Значит, два кофе, один рогалик, итого семьдесят пять сантимов.
Я вышел оттуда преображенный. Что-то пело в моей душе: возможно, те самые рогалики. Начиная с того дня я стал лучшим клиентом кафе «Капулад». Порой бедняга Жюль — так звали этого великого француза — устраивал робкий хай, не слишком убедительно.