Обещание на заре (Обещание на рассвете) (др. перевод)
Шрифт:
Распределение по гарнизонам проходило в атмосфере радостного предвкушения. Названия вакантных частей писались на черной доске — Париж, Марракеш, Мекнес, Мезон-Бланш, Бискра… Каждый мог выбрать согласно своему выпускному званию. Первые в выпуске традиционно выбирали Марокко. Я пылко надеялся получить достаточно высокий чин и выбрать назначение на Юг, ближе к Ницце, чтобы красоваться под руку с матерью на Английском променаде и на рынке Буффа. Военно-воздушная база в Фаянсе больше всего подходила для моих намерений, и, по мере того как выпускники поднимались, чтобы высказать свое предпочтение, я обеспокоенно следил, не вычеркнул ли кто это название на доске.
У меня были неплохие шансы получить подходящее звание, поэтому я с доверием слушал капитана, выкликающего наши фамилии.
Десять фамилий, пятьдесят, семьдесят пять… Решительно, Фаянс собирался от меня ускользнуть.
Нас было всего двести девяносто курсантов. Я ждал. Сто двадцать фамилий, сто пятьдесят, двести… По-прежнему ничего. Грязные
Двести пятьдесят, двести шестьдесят фамилий… Вдруг сердце оледенело от ужасного предчувствия. Я еще чувствую на своем виске каплю холодного пота… Нет, это не воспоминание: я только что вытер ее рукой, через двадцать лет. Рефлекс Павлова [94] , наверное. Даже сегодня не могу подумать об этом жутком моменте без того, чтобы капля пота не выступила на виске.
Из почти трехсот курсантов-наблюдателей я оказался единственным, кого не произвели в офицеры.
Меня не произвели даже в сержанты, даже в старшие капралы, вопреки всем обычаям и правилам. Я был произведен всего лишь в капралы.
94
Рефлекс Павлова— Речь идет об учении И. П. Павлова об условных рефлексах, связанных с функциями 2-й сигнальной системы.
В последовавшие за гарнизонным распределением часы я барахтался в каком-то кошмаре, гнусном мареве. Я стоял на выходе, окруженный молчаливыми и потрясенными товарищами. Вся моя энергия уходила на то, чтобы держаться стоя, сохранить человеческое лицо, не рухнуть. Думаю даже, что я улыбался.
Обычно курсант, имевший свидетельство о прохождении высшей военной подготовки и закончивший стажировку, получал от командования такой удар обухом лишь по дисциплинарным мотивам. По этой причине завалили двух курсантов-пилотов. Но мой-то случай был не таков: я ни разу не получил ни малейшего замечания. Я пропустил начало стажировки, но не по своей вине, и командир моего отделения, молодой выпускник Сен-Сирского военного училища [95] , холодный и порядочный лейтенант Жакар, сказал мне, а позже подтвердил письменно, что, несмотря на медлительность военных властей, не торопившихся отправить меня в Авор, мои отметки, тем не менее, полностью подтверждали представление к офицерскому чину. Так что же произошло? Что произошло? Почему меня задержали на шесть недель в Салон-де-Провансе в нарушение правил?
95
Сен-Сирское училище— высшее военное учебное заведение Франции.
Я стоял с комком в горле, совершенно потерянный, перед сфинксом, чье лицо на этот раз было просто человеческим, и тужился что-то уразуметь, вообразить, истолковать, а тем временем мои молчаливые или возмущенные товарищи толпились вокруг, чтобы пожать мне руку. Я улыбался; я оставался верен своей роли. Но думал, что умру. Я видел перед собой лицо матери, видел ее стоящей на перроне вокзала в Ницце и гордо размахивающей своим трехцветным флагом.
В три часа дня, когда я лежал на своем тюфяке, пялясь в потолок, старший капрал Пиай — Пьей? Пай? — зашел меня проведать. Я его не знал. Никогда раньше не видел. Он был не из летного состава, марал бумагу в канцелярии. Он встал перед моей кроватью, сунув руки в карманы. На нем была кожаная куртка. «Не имеет права, — подумал я сурово, — кожаные куртки только для летного состава».
— Хочешь знать, почему тебя завалили?
Я посмотрел на него.
— Потому что ты не коренной, а натурализованный. Причем слишком недавно. Три года — маловато. Вообще-то, по теории, чтобы служить в летном составе, надо, чтобы отец был француз или иметь гражданство уже по меньшей мере десять лет. Но это никогда не применялось.
Не помню, что я ему ответил. Думаю: «Я француз» — или что-то в этом роде, потому что он мне вдруг сказал с сочувствием:
— Прежде всего ты дурак.
Он не уходил. Казался злым и возмущенным. Может, он был вроде меня, не переносил несправедливости, какой бы она ни была.
— Спасибо, — сказал я.
— Тебя месяц продержали в Салоне, потому что изучали твое дело. Потом спорили, пустить тебя в летный состав или сплавить в пехоту. В конце концов в Управлении военно-воздушных сил высказались «за», но здесь высказались «против». Это они тебя полюбовно поимели.
Полюбовная оценка была окончательной, без объяснений, давалась в школе независимо от результата экзаменов, лишь по тому, приглянулись вы или нет, и обжалованию не подлежала.
— Можешь даже не рыпаться: все по правилам.
Я по-прежнему лежал на спине. Он постоял еще некоторое время. Этот парень не умел выразить свою симпатию.
— Ладно, не бери в голову, — сказал он мне.
И добавил:
— Мы им еще покажем!
В первый раз я услышал, как французский солдат употребил это
Я лежал там, напрягшись всей своей юностью и улыбаясь; помню еще, что мое тело было взбудоражено неудержимой физической потребностью, и больше часа я боролся с диким, простейшим зовом крови.
Что касается блестящих капитанов, нанесших мне подлый удар, то я вновь увидел их через пять лет, и они по-прежнему были капитанами, но уже не такими блестящими. Ни одна медалька не украшала их грудь, так что они с довольно любопытным выражением лица смотрели на того, другого капитана, принимавшего их в своем кабинете. Я тогда уже был бойцом Освобождения, кавалером ордена Почетного легиона, Военного креста и ничуть не старался это скрыть, и вообще от гнева я краснею гораздо легче, чем от скромности. Мы поговорили несколько минут, вспоминая аворскую школу, — вполне безобидно. Я не испытывал к ним никакой неприязни. Для меня они уже давно умерли.
Другое, довольно неожиданное последствие моей неудачи состояло в том, что с этого момента я по-настоящему почувствовал себя французом, словно, получив по черепу волшебной палочкой, и впрямь ассимилировался.
Мне открылось наконец, что французы — не какая-то особая раса, что они ничуть не выше меня, что они тоже могут быть глупыми и смешными — короче, что мы, бесспорно, братья.
Я понял наконец, что у Франции множество лиц, что есть там и красивые, и уродливые, благородные и отталкивающие, и мне самому предстоит выбрать отличающиеся наибольшим сходством. Я заставил себя, так и не преуспев в этом до конца, приобщиться к политике. Занял свою позицию, выбрал, чему хранить верность и преданность, но уже не позволял заслонять себе глаза знаменем, а старался получше всмотреться в лицо знаменосца.