Обитатели потешного кладбища
Шрифт:
«Крепкий старик», – подумал Крушевский, глядя, как тот, с костылем под мышкой, ловко спускается. Стал на землю и поскакал, горбатясь.
Александр пустился бродить, выглядывая из окон. Река, огород, куры, кролики, из сарая старик вывел на веревке козу, привязал к яблоне, ушел в дом. Проплыла баржа, исчезла за мостом. На крыльцо вышел Шершнев, посмотрел наверх, Крушевский ему махнул.
– Счастливо оставаться!
А голос у него зычный. Быстрым легким шагом Шершнев идет сквозь ворота, уходит к мосту. Не догнать. В другой раз. Александр спустился в библиотеку. Сел на табурет. Поднял журнал с оторванной обложкой. «Новый град». 12. Париж 1937. Полистал. «Жребий Пушкина». «Христианство и революция». «Христианин в революции». «Аура чаемой России». Перескочил. «Французская молодежь и проблемы современности». Нашел бинокль. Долго рассматривал мост и другой берег. Металлические барьеры поблескивали. Свежевыкрашенные домики радовали глаз. Полосатый бело-голубой парасоль. Под ним стол, на столе что-то. Наверное, чашки, кофейник. Как обычно. Рядом беленькие летние стулья. Один кверху ногами. Завалился. Детишки бегают. Мальчик с рапирой, девочка с яркой лентой. Хорошо. Жизнь. А если пойти пешком вдоль этой набережной, то через пару километров начинается разруха Сент-Уана…
Он думал, что помолится, как только останется один; старик ушел, но кто-то будто подглядывает. Его занимали мысли, в мыслях были люди. Никак не остаться одному. Мысли ехали сквозь него, как переполненные вагоны, шагали люди, мелькали лица. Что
«Альф не виноват. Никого не слушайте, когда будут говорить, а говорить они будут, не слушайте, запомните: Альфред не виноват! Он был готов жениться на старшей дочке, да только она сама ему отказала, а отцу все вывернула так, будто Альф ее бросил. Вот и пойми женщин после этого! Рожала сама, и на всех злая ходила, и в первую очередь у нее Альфред во всем виноват, и всех настроила против него. Точно он самый главный подлец Парижа. Будто в этом городе подлецов мало. Нужно ей было еще одного сделать. Не понимаю! Это просто невезение какое-то. Альфреду не везет на женщин. Несчастный человек. Но это другая история. Тут ему, можно сказать, не повезло совсем. Самое поразительное, эта стерва, зная, что Альфред – настоящий джентльмен, взяла с него слово, что он, если хочет видеться с дочкой, никогда ни при каких условиях не должен говорить ей, что он ее отец. Он – дурак – дал ей слово, и после этого она стала отпускать с ним девочку. Она живет у него по несколько дней. Представляете?»
До 1913 года Арсений и Любовь Боголеповы жили в Нижнем Новгороде, где Арсений по ошибке был арестован, после чего они уехали в Гдов к старшему брату Любови Гавриловны, Федору. От рождения Федор был на одну ногу короток, зато был силен руками: и камень тесал, и железо ковал, прославился надгробиями, оградками, клетками и решетками. Арсений работал машинистом паровоза на линиях Псков – Нарва и Псков – Полоцк. Родилась Лидия, за ней сразу был еще ребенок, но мальчик умер после родов. В Гдове было неспокойно. Дом, в котором жили Боголеповы, находился возле станции. Каждый день на фронт тянулись составы с солдатами, женщины и дети выходили их провожать, приносили еду, воду, махали вслед, плакали; с фронта везли раненых и увечных, мертвых хоронили на Гдовском кладбище, покойников с пением и плачем несли мимо окон Боголеповых. Казачьи разъезды, призванные ловить дезертиров и саботеров, грабили евреев, пьянствовали, нападали на женщин. На берег выбрасывало рыбацкие лодки, были случаи исчезновения людей из собственных квартир, полиция обвиняла контрабандистов, но никого не поймала, журналисты и местные писатели сочиняли фантастические истории, народ придумывал свое: будто из озера выходят кикиморы, похищают спящих. Начиная с шестнадцатого года через город шли обозы с беженцами, они покидали Россию, пророчили несчастья, голод и прочие бедствия, с собой звали, и многие поддались, всё бросили и ушли. Арсений раздумывал, Федор его отговорил, а жаль, дела окончательно испортились: паровозы встали, случилась забастовка, полицейские без раздумий бежали, быстро организовался военный революционный комитет, занял дом губернского предводителя дворянства светлейшего князя Ивана Николаевича Салтыкова, на крыльце особняка часовые по вечерам жгли костер, по улицам ходил патруль с повязками, скоро в Гдове собралась целая рота бандитов, они заняли дом купца Трофимова тоже, расселились по всем брошенным квартирам, пьянствовали, бесчинствовали, с музыкой разъезжали на тачанках по уезду, грабили, выпускали свою газету, провозглашали власть пролетариата в магазинах и на складах, главарем разбойников был некто Булак-Балахович, тех, кто не отдавал свою лошадь или другую скотину, Балахович приказывал пороть на превращенной в эшафот телеге; пороли публично, созывали народ барабанами и горном, часто порка заканчивалась повешением и речью Балаховича, громогласно объявлявшим имущество казненного собственностью Революции. Разграбив город, балаховцы ушли, город заняли белогвардейцы; не успели к ним привыкнуть, как их выбили петербургские большевики. Эти привезли с собой печатный станок и целый штат бюрократов с телефонами, газетами, приказами, лозунгами; за ними, под особой охраной, тянулся обоз с вещами: столы, стулья, люстры, карнизы с бордовыми шторами, флаги, полотнища красного и синего кумача, на которых большими аляповатыми белыми буквами с множеством восклицательных знаков были написаны впечатляющие речи, – всему этому очень скоро нашлось применение, в зданиях бывших купцов возникли кабинеты, на домах появились флаги, вот только с лозунгами не знали, как быть, они были бессмысленной длины, в Гдове не нашлось ни одного здания, на котором можно было бы их как следует растянуть; пока совещались, случился тиф (скончался Федор), налетел Булак-Балахович. На этот раз он был на стороне белой гвардии. Балаховцы разбили тифом изможденных красных и сожгли транспаранты. Горнами и барабанами Балахович собрал весь город на площади, объявил беспощадную войну против насильников, грабителей и поругателей святынь церкви православной, устроил театр с казнями и умчался в Эстонию. Туда же потянулись беженцы, и Боголеповы с ними. Возле границы обоз обстреляла артиллерия. Никого не убило, но много пало лошадей, а другие разбежались. Так и не поняли, кто палил. Лидия была сильно напугана, несколько недель не говорила…
Крушевский в этом месте кивнул, показал на себя пальцем и сказал:
«Да, я тоже».
«Вы понимаете, конечно, – продолжал Серж. – К тому же их арестовали большевики, их грабили, допрашивали. Могу себе представить… я знаю, что такое допрос. Как-то я попался хорватам, меня приняли за итальянского шпиона, долго держали, думали, что мои футуристические дневники – это зашифрованные донесения… ну, это другая история… Альфреду не повезло с Лидой. А ведь я предупреждал: не связывайся с этой вертихвосткой, Альф, до добра не доведет. Ну, совсем молодая… В ресторанах пела, танцевала в цыганских юбках, белые голые плечи, крупный бюст, длинная шея и глаза – безумные-безумные. Красивая, но – экзажерунья [44] . Он потерял голову, запутался. Кто ж знал, что она так с ним поступит? Столь жестоко оболгать… Арсений хотел подавать в суд, с трудом отговорили, я в том числе, отсоветовал, нажимая на то, что Лидия не совсем в себе, она попадалась на мелких кражах, провела какое-то время в палате для душевнобольных. Очень нехорошая история. Альфред – настоящий джентльмен. Таких сейчас немного осталось. Он предлагал ей руку, а взамен получил рукоприкладство и обвинение в отвратительном разврате. Нет, такого поворота не ожидал никто. Я, конечно, тоже виноват, я привел Альфреда к ним, я нашел это место, я рисовал в Аньере много и пошел к ним, они были вежливые, разрешали мне рисовать у них во дворе, у них там даже стул для меня завелся, сдружились мы, выпивали с Арсением, в общем, ничто не предвещало, а потом… Я почему-то думаю, что это влияние Тамары. Вы ее не знаете. Поэтесса, под всякими псевдонимами пишет, один из них Погорелова. Дама положительно не в себе. Бесовка-скандалистка. Не знаю, сколько ей лет, она обязательно врет про свой возраст, ей должно быть хорошо за сорок. Лидочка и Тамара очень давно дружат. Тамара у них в доме была учительницей французского и литературы. У Боголеповых всегда было плохо со средствами, дети не ходили в школу, Тамара придумала заняться их воспитанием, напросилась к ним в дом, потому как сама прожить не сумела бы, к жизни не приспособлена, но не аристократка, врет, все врет. Впрочем, Поликарпыч
44
Лгунья со склонностью преувеличения (фр.).
Александр вспомнил, как ему стало плохо в комнате мсье Моргенштерна. Необычно звучала музыка, струилась и прерывалась; разноцветный свет расходился полосами по потолку и стенам, угасал… Дрожали занавески, блуждали тени… Крушевский очень медленно приходил в себя; долго не понимал, куда он попал, кем был этот незнакомец в странном костюме. В петлице бутон… Одеколон, гримерное зеркало, трюмо, полка с париками, плакаты на стенах, два манекена, беглые остарбайтеры.
Опять его переполнили мысли. Голова закружилась. А синева-то, синева! Какой простор! И дома эти словно из синевы вырезаны. Говорят, небеса над нами, под Богом ходим… Не так. Небеса тут и Бог среди нас.
Три луковицы базилики Сакре-Кёр, лотки и козырьки магазинчиков. Силуэты гуляют. Лазурь струится. Мальчишки едут на велосипедах, сверкая спицами. Женщины с зонтиками неспешно идут от одной золотой струны до другой, палевой. Рестораны, кафе… Мир. Война еще идет, а здесь уже мир.
А внутри меня: боль, копоть и пламя.
Он бережно вытянул из кармана четки, встал на колени, склонил голову, закрыл глаза и негромко прочитал Pater noster [45] ; помолчал, произнес молитву еще три раза, нараспев, постоял на коленях… и еще два раза про себя помолился… и снова вслух… так он молился до тех пор, пока не почувствовал легкое одурение.
45
«Отче наш» (лат.).
Поднялся. Вещи едва заметно струились, с выражением смотрели на него. Он спрятал четки, вытер слезы, осторожно спустился вниз, разогрел ведро воды, наполнил таз и с наслаждением опустил в него ноги. Дрожь пробежала по всему телу.
Господи, как хорошо.
5
В начале 1919 года стало ясно, что с папой что-то случилось; не таясь друг от друга, мы с мамой принялись его оплакивать. Неопределенность оставляла в душе дверцу отворенной; на протяжении многих лет я мучительно искал людей, которые находились в Москве в 1917–1918 годах, приставал с расспросами, собирал любые сведения. Складывалось жуткое впечатление, будто страной правили даже не швеи, портные и ремесленники, а обыкновенные бандиты. Отец спасал людей, помогал им покинуть Россию. Последними переправил в Финляндию семью приговоренного к расстрелу за участие в контрреволюционном заговоре эсера. Я писал в Гельсингфорс, разыскивая родственников расстрелянного, долго не получал ответа; они откликнулись полтора года спустя из Ревеля, куда им пришлось перебраться после того, как в Финляндии ухудшилось отношение к русским (впрочем, в Ревеле тоже было несладко). Про моего отца они очень хорошо написали: Ваш отец спас нам жизнь, мы молимся, чтобы с ним все было хорошо; и обещали выплатить какие-то деньги, – я попросил их решительно выкинуть это из головы. Случайный беглый арестант, к сожалению, не задержавшийся в Париже, рассказал, как этапировался из Шпалерной тюрьмы по Волго-Вятской железной дороге в каторгу вместе с каким-то немцем: «Лет пятидесяти, высокий, худой, седой как лунь, и очень стойкий ко всем тяготам-невзгодам, какой-то юрисконсульт, военный или нет, мне неизвестно, всегда добродушно улыбался». Описание полностью соответствовало портрету отца – но ведь таких русских немцев на Руси было много! Я писал во все концы, но все впустую.
Безрассудное желание поехать в Россию на поиски я глушил вином и мирной конференцией – записывал, анализировал, частенько проходил мимо отеля, где размещалась немецкая делегация. Я был в негодовании! Их держали в отвратительных условиях: отель обнесли чугунной двухметровой решеткой, поставили жандармов; с ними обращались как с преступниками, их не приветствовали на собрании, – журналисты об этом написали с удовольствием. Мне было совестно за французов. Так и вижу, как Йоханнес Белл и Герман Мюллер сидят в подвале, курят, пьют ром, сутки напролет слушают «Тангейзера». Подслушивание их разговоров не имело смысла. О чем они могли говорить? О том, что они обречены. Половина Германии оккупирована. Они заперты, как заложники. Им отключили отопление – а год выдался холодный! Я топил камин бесконечной мирной конференцией, я был в бешенстве, разговаривал сам с собой… Неслыханное унижение!.. Неистово рвал газеты, бросал в пламя… Ради чего устраивать спектакль? Чтобы вернуть Эльзас и Лотарингию, аннексировать Саар с шахтами? Мещанство мирового масштаба. Но зачем издеваться над двумя министрами? Четырнадцать пунктов Уилсона – слишком хороши для нашего мирка… бедолага Уилсон, его свалила испанка… Клемансо легко все повернул в нужное ему русло. Его беспокоило только одно: втоптать в грязь Германию. Ах, как жаль, что он не дожил до сорокового! Не увидел, как его месть привела Гитлера на Елисейские Поля! Кольцо замкнулось – собака укусила свой хвост.
Человечество, культура, цивилизация – громкие слова! История – сказка неприметного мышонка, рассказанная впотьмах под аккомпанемент крысиного шебуршания; гибли большие звери, вымирали деревни, в тартарары летели гении и титаны, огнедышащие вулканы пеплом забрасывали города, а он – никчемный – спасся, проскочил между Сциллой и Харибдой великой мировой двусмысленности, чтобы донести до нас свой писк: даже если миром будет править шайка головорезов, и тогда дух проторит тропку, и взрастет древо, и даст плоды… чтобы все повторилось… j'en ai assez! [46]
46
С меня хватит! (фр.)