Обитель любви
Шрифт:
Она лежала на спине, закинув одну руку за голову, а Бад, скрестив ноги, сидел рядом и чистил апельсин. Милая семейная сценка... Она гораздо красноречивее говорила об интимности их отношений, чем вид слившихся в одно целое двух тел. В первое мгновение, мгновение оцепенения, Три-Вэ пришла в голову только одна мысль: как они красивы.
Бронзовый загар Бада приобретал оттенок слоновой кости там, где его шея переходила в торс. Плечи были шире, чем казались под пиджаком, полоска золотистых волос делила его мускулистую грудь и впалый живот надвое.
А потом Три-Вэ видел только
Он отшатнулся от окна и прижался щекой к толстым саманным кирпичам стены. Грубая соломинка оцарапала кожу. «Умнее и восприимчивее», — вспомнил он. И вот теперь она с Бадом! С Бадом, который никогда не слышал про Генри Джеймса! С Бадом, который за всю жизнь не прочел по своей охоте ни одной книги и считает, что книги — это для женщин. О Боже, разве можно ее теперь сравнить с литературным «женским портретом»? Нет, она обычная, потная, каждый месяц истекающая кровью, раздвигающая ноги самка. И отец прав. «Я заумный идиот. Говорил с ней о книгах, ждал, когда она подрастет, чтобы рассказать ей о любви. Баду наплевать на эти глупые условности. Бад не говорит, он действует».
«Они оба свиньи», — говорил он себе, отлично понимая, что не может винить их. Он завидовал им. Он хотел их возненавидеть, но вспомнил о пачке писем от Амелии, что лежала в верхнем ящике его стола, о самой первой ее записке из двух предложений, посланной ею ему в утешение после отцовских похорон. Ему вспомнился 15-летний Бад, оседлавший стул: он обещает защищать Три-Вэ в школе, не давать его в обиду. Бад сам вышел в люди, но защиту младшего брата считал своей обязанностью.
Как же ему возненавидеть их?
Вместо этого он решил: «Я им еще покажу!» Эта мысль пульсировала у него в голове в такт с резкими толчками крови. «Я покажу им! Я покажу им!» Очнувшись, он понял, что едет на запад, удаляясь от города. Внизу, вплоть до базальтовых скал Тихоокеанского побережья, простиралась долина реки Лос-Анджелес с ее виноградниками, полями пшеницы, темными цитрусовыми рощами, зарослями дикой желтой горчицы. Склоны холмов покрывали густые кусты чапараля, манзаниты и крушины — они ярко зеленели после дождливой зимы. Юкка выбросила высокие, в человеческий рост, кремовые цветы. Кричал перепел. Пробежал олень. «Что со мной? Почему я раньше не замечал, как прекрасен мир? — удивлялся он. — Или мне суждено видеть красоту не непосредственно, а только в книгах, музыке, картинах? Красоту в оболочке?!
«Я изгнанник! Вечный!»
Он спешился на перевале Кахуэнга, в широком разломе в горах Санта-Моника, где в 1847 году полковник Джон С. Флемонт, победитель, и генерал Андрес Пико, побежденный, подписали Кахуэнгский договор, положивший конец правлению мечтательных испанцев и начало господству американцев. Устав от долгого сидения в седле, Три-Вэ немного прошел пешком, пересчитал деньги в своем кармане. Семь долларов и тридцать центов. Меньше, чем ему выдавалось на неделю во время учебы в Гарварде. Маловато для того, чтобы начинать новую жизнь.
«Ничего не поделаешь», — подумал он, вскочив в седло, и поехал через сумрачный перевал Кахуэнга в противоположную от Лос-Анджелеса сторону.
В очередной раз пробили часы.
— Четверть девятого, — сказала донья Эсперанца.
— Мама, — обратился к ней Бад. — Вспомни, как часто я опаздывал. Иногда и дома не ночевал. И я был моложе, чем сейчас Три-Вэ.
— А я никогда не оставлял дела без ремня, — добавил Хендрик.
Они сидели на веранде. В прилегающей к ней столовой Мария и ее племянница, переговариваясь, убирали посуду со стола после ужина.
— Бад, ты не Три-Вэ, — сказала донья Эсперанца. Под ее красивыми глазами залегли темные морщинистые тени.
— Три-Вэ год проучился в Гарварде, — возразил Хендрик. — Теперь он уже мужчина. Дорогая, пора тебе к этому привыкнуть.
Бад встал, застегивая пиджак.
— Пойду загляну на минутку к соседям. Может, мадам Дин захочет, чтобы ее завтра сопровождали в суд.
— О, да, — сказал Хендрик. — Женщины, женщины.
— Ее дочь, этот ребенок... — не сразу произнесла донья Эсперанца. — Ты полагаешь, что Три-Вэ с этой девочкой?
— С дочерью Дина? — переспросил Хендрик. — Дорогая, ты говоришь глупости, что тебе совершенно не свойственно. Эта девочка — товар высшей пробы. Мадам Дин и старая дуэнья бдят за ней, как ястребы. Днем они, пожалуй, еще разрешат Три-Вэ перекинуться с ней парой словечек, но не больше того, не больше. Она вырастет, станет графиней, эта малышка. Вот увидишь, не пройдет и часа, как наш Три-Вэ вернется домой.
Бад сказал:
— Пойду загляну к ним, пока не ушел мистер Коппард.
Они услышали, как открылась и закрылась парадная дверь.
— Она приятная женщина. Я имею в виду мадам Дин, — заметил Хендрик.
— Девочка... — начала донья Эсперанца и замолчала.
Она никогда не сплетничала и не строила предположений в разговорах с мужем. Поэтому вопрос так и повис в воздухе. Но разве не сверкнули глаза Бада, когда Хендрик сказал, что девочка — товар высшей пробы? Словно Баду это никогда и в голову не приходило, и он осознал это только после отцовской реплики... «Бад не унаследовал отцовского вкуса, — подумала она. — Впрочем, какая разница? Что-то я совсем уже... Девочка слишком молода даже для Три-Вэ».
Донья Эсперанца прикурила от зажигалки тоненькую пахитоску. До сих пор ни Бад, ни Три-Вэ ни разу не видели мать курящей, ибо она знала, что молодые американцы осуждают приятный испанский обычай, когда женщина завершает трапезу покуривая. Она вдохнула душистый табачный дым, чутко прислушиваясь к каждому доносившемуся снаружи звуку.
Хендрик лежал на диване, набитом конским волосом, прикрывшись «Лос-Анджелес геральд». Чтение на английском так и не вошло у него в привычку. И все же каждый вечер он упрямо просматривал газеты. Сейчас он пробегал глазами колонку, целиком посвященную «делу Дина».