Облачно, с прояснениями
Шрифт:
В торжественный день дедушка не забывал выпить рюмку-другую.
Зато каким удрученным, поникшим возвращался он с работы тогда, когда любимая его лошадь проигрывала!
Бабушка, хорошо изучившая его за полвека совместной жизни, ни о чем не расспрашивала, понимая все как есть с одного взгляда.
Дедушка ложился на кровать, лицом к стене, но не спал, протяжно вздыхая. Наконец, не выдержав, поворачивался на другой бок, окликал бабушку:
— Ты где, старуха?
— Вот она я, — отвечала бабушка.
—
Бабушка сочувственно качала головой, потом спрашивала:
— Хочешь чайку горяченького?
— Тебе бы только чайку! — ворчливо отвечал дедушка. — Вселенское лекарство — чаек горяченький!
Однако, покряхтев и поворчав, садился за стол, долго, с удовольствием пил чай, а после подробно рассказывал, как и почему Маргаритка, кобыла чистейших кровей, дала сбой и подвел непобедимый орловец Тюльпан.
К слову, дедушка никогда не играл на бегах. Когда-то, тому уже много лет, поставил он на какого-то фаворита, которому все предсказывали победу, и… проиграл. Фаворит пришел пятым.
На дедушку это поражение так подействовало, что он даже заболел. Дедушка не был жадным, он вообще не придавал значения деньгам, финансами в их доме заправляла бабушка, отменная, экономная хозяйка. Но он от природы был так задуман, что не любил проигрывать, даже в лото.
С того дня дедушка уже никогда и рубля не поставил ни на одну лошадь, хотя случалось, его подбивали друзья-приятели, да и сам понимал — одна ставка может принести немалый выигрыш, и все-таки держался, стоял на своем.
— Я лошадей не из корысти люблю, — говорил.
Бабушка была умнее дедушки, но старалась не показывать своего превосходства. Напротив, часто спрашивала у него какого-либо совета, хотя привыкла сама все решать и, конечно же, поступала так, как ей того хотелось, но дедушке говорила:
— Все сделано по-твоему. Разве не видишь?
И дедушка соглашался с нею:
— Разумеется, вижу.
От дедушки обычно скрывалось то, что могло бы как-то омрачить его.
— Он слабый, — говорила бабушка. — Ломкий, одним словом.
Теперь, спустя годы, я думаю, что бабушка ошибалась, не такой уж он был слабый и ломкий.
Но так повелось в семье: бабушка все трудности охотно взваливала на свои плечи, оберегая дедушку, и потому дедушка постоянно был уверен, что все хорошо и в его семье, и в семье дочери — моей мамы.
А бабушка, та знала многое, если не все, но не говорила о том никому.
Лишь спустя несколько лет я как-то разговорилась с бабушкой. Я уже окончила институт, начала преподавать немецкий язык в школе. Бабушка к тому времени жила одна, дедушка лет пять как умер.
Бабушка тогда сильно сдала, но голова по-прежнему оставалась светлой. Я приходила к ней, и бабушкины глаза неизменно радовались мне. С трудом, упираясь руками, она вставала со стула:
— Будешь чай пить?
До сих пор помню… Сидим мы с бабушкой за столом. Горячие оладьи со сметаной, только-только из печки, соленые огурчики, маринованные опята, и над всей этой вкуснотой шумит, пыхтит, исходит паром старинный самовар, памятный мне с раннего детства. Бабушка, улыбаясь, глядит на меня, а я уплетаю все подряд — оладьи со сметаной, огурчики, грибы, пью чашку за чашкой хорошо заваренный чай (почему из самовара чай вкуснее?), облизываю с ложечки земляничное, любимое бабушкино варенье.
Как начался тогда у нас разговор о самом горьком и сокровенном, теперь и не вспомнить. Помню только, как бабушка сказала:
— Это же дело прошлое, к чему ворошить?
Я сказала:
— Не могу ничего забыть.
— Надо, — строго наставительно произнесла бабушка.
Однако мне показалось, в голосе ее нет жесткой, обдуманной уверенности.
— Почему надо? — спросила я.
Она промолчала. Лицо ее на миг страдальчески сморщилось.
Я поняла: и ее это грызло, так же как и меня, грызло, жгло, точило, не давая покоя.
И тогда я не выдержала. Нелегко, совсем нелегко дались мне долгие годы упрямого молчания, ставшая привычной боязнь, чтобы не дошло до мамы, чтобы она ненароком не догадалась, не узнала, не почуяла…
Слова слетали с моих губ, жестокие, неистовые, отчаянные. Я проклинала отчима, который в ту пору был уже мертв, проклинала негодяйку, с которой он обманывал маму, слезы душили меня, я кричала на бабушку:
— Можешь ли ты понять, чего мне это все стоило? Ведь когда началась вся эта грязь, мне не было четырнадцати…
Внезапно я оборвала себя. По бабушкиным щекам лились слезы. Они лились одна за другой, неслышно, тихо, словно бы помимо ее воли, так вот, сами по себе.
— Бабушка!
Я прижалась горячей щекой к ее руке, а она молчала, и только слезы катились из ее глаз, смотревших куда-то поверх моей головы.
— Успокоилась? — спросила она наконец.
Я крепко-накрепко вытерла платком пылающее лицо.
— Мама часто вспоминает о нем, говорит, какой он был хороший, а я не могу это слышать…
— Надо мочь, — почти шепотом произнесла бабушка.
— Я молчала столько лет! — воскликнула я.
— И что же? Теперь хочешь сказать?
Сказать? Нет, я и теперь, когда отчима уже не было в живых, не хотела бы омрачить мамину веру в него.
— Я не могу видеть, как она ездит на кладбище, — сказала я.
Бабушка все так же наставительно повторила:
— Надо мочь.
Да, она была права, я это понимала. Надо мочь. Ради мамы, ради ее спокойствия, ради ее душевного мира.