Облака
Шрифт:
Во мне сейчас ад и рай. Я описываю ад. Простите. Мне это не приятно. Я должен описать это, чтобы знали вы, что все - и самое высшее проявление небесная и самая глубокая мерзость адская - все есть на этой земле. И от мерзости нельзя отворачиваться - ее надо помнить и стремиться вверх.
Это останется навсегда с моих духом: он вдавливал меня, а у командира была разодрана грудь - это теплое, вязкое пропитывало меня. Уткнулся в его лицо и глаза его - огромные, страдающие глаза прямо предо мной.
А под ним - еще одно тело. Целый
Тогда получилось так, что уши мои как раз к губам командира попали и он хрипит и шепчет мне, и с каждым словом кровь из его продавливаемой груди мне в ухо врывается:
– А это ты... Улететь захотел из темницы?.. Как же ты давишь на грудь мою... Я то умираю. Слышь-ка - ты все-таки последний, с кем я здесь говорю. Ты вырвешься - найди в городе *(тут читатель позволит пропустить мне адрес и фамилию) - жену мою... Передай, что любил; подробностей не рассказывай - а скажи, что убили - и все. Тело, все равно, не найдут. Передай, что очень хотел вернуться - просто передай эти слова - она все поймет...
Хотелось шепнуть ему что-нибудь в утешение, но он умер - я понял это потому, что второе сердце которое билось в груди моей - перестало биться.
Меня все вжимали - хрустели кости сожженного...
И тогда я вспоминал Мгновенье. Тогда я сочинил стихи, которые запомнил, и часто повторял в дальнейших муках.
Свет небесный, адский рокот
Предназначили мгновенье,
Не услышав твой и шепот,
Помню я души свеченье.
Вечность - то пустое слово,
Все ведь смерть, во тьму затянет,
Все, что было юно, ново
В тлении, потом, увянет.
Но свет звезд, которым время,
Присудило умереть,
Бога творческое семя
Будут во душе гореть.
И одно мгновенье стоит
Ад и холод, страх и стужу,
Вспоминаньем душу поит,
Здесь о гибели не тужу.
И от лика, и от лика,
И от светлых ваших глаз,
Новый мир, Любовь велика,
Возрастают в Вечный сказ.
Такие, может и не слишком изысканные стихи, но я сочинил их в аду, вспоминая Вас. Это еще раз доказывает, что одно мгновенье; и небольшое, по физическому объему место, могут поглотить ад со всеми его ужасами.
Эти строки тогда сами и безудержно рождались в моей голове; может, я их шептал, может - кричал - не помню. Но сапог все давил мне на спину, и мы оседали, проминая сгоревшего. Затем пришло забытье, и это было сладостное забытье, ибо там я вновь был в Саду, и вы сидели на скамейке возле фонтана...
Когда я очнулся, из под темно-серого купола преисподней только начинало пробиваться тусклое дневное освещение. Открыл глаза, а прямо пред ними глаза мертвые - такое чувство, будто смотришь в озера, промороженные в одно мгновенье и до самого дня - навсегда промороженные ядовитым холодом.
Быть может эти устремленные в неба глаза надо было закрыть? Я их не стал закрывать... Не знаю почему... Кажется, мне их страшно было закрывать... А зачем люди закрывают мертвым глаза?... Наверно от страха случайно взглянуть туда - в эту мертвую бездну...
В тот день мне предстояло выйти из города. При свете этого тусклого, с таким презрением, неохотой высвечивающего людскую грязь дня - мне приходилось пробираться еще медленнее, осторожнее, нежели прошедшей ночью.
А хотелось вскочить, и бежать к Вам, бежать со всех сил! Знайте, что каждый миг пребывания в этой темнице - это миг боли, это страстная жажда вырваться! Во мне был ад: вывертывало от запахов к которым нельзя привыкнуть, напряжение - постоянное, ежесекундное - эта жажда вырваться - не ползти, не дрожать, но солнечной стрелой, но орлом вырваться - вырваться, господи, из этого, душу давящего!
Но мне надо быть осторожным. Вы понимаете, что я избегал встреч не только с жителями этой страны, но и солдатами пригнанными сюда с моей родины. Думаю не стоит описывать, как пробирался возле наших постов - времени нет. Отмечу только, что на это ушло несколько часов и, когда последние дымящиеся развалины Города остались позади, время уже клонилось к вечеру. Небо становилось все темнее - это была болезненная, густая серость. Казалось, что это гной долго копившийся в ране, прорвался, залил все, что было чистое.
Я пытался бороться с отчаяньем, пытался приободриться мыслью, что, все-таки, вырвался из города, но чтобы понять, отчего отчаянье, все-таки, сжимало меня, опишу, окружающее меня...
Итак, позади дымились окраинные развалины. Я мог даже слышать отчаянную, мучительную ругань загнанных сюда наших ребят. А вокруг меня - вокруг простирались мрачные, с отвращением на меня глядящие, сами болью и грязью пронзенные просторы. Находясь в Городе, бегая среди разрушенных стен, я и забыл, что теперь конец октября, а здесь это уже почти зима. В Городе нет времен года - там Ад, там все опутано жаром пожарищ и вонью гниющих.
А за городом уже выпал снег. Его было недостаточно, чтобы прикрыть размытую дождями, похожую на одну гноящуюся рану, землю. Во многих местах грязь проступала из снега, а ледяные лужи, со злой бесприютностью леденели и без того холодный воздух... Впереди, насколько мог я различить в сумерках, тянулось и тянулось это унынье. Местность не была ровной - она вздыбливалась холмами - словно, что-то с болью набухало из земли, да все никак не могло вырваться, пронзить небо. Также местность опадала, какими-то уродливыми низменностями с темными, отекающими грязью склонами - они были подобны ранам выскобленными чудовищными ножами в земле.