Облик дня
Шрифт:
Глядя в лазурную воду, он видит сточную канаву на улице. Пчелы звенят звоном железа, бросаемого на пол заводского цеха. Песок пересыпается раскаленным золотом кровавой прибыли. Анатоль закрывает глаза. Но это не только вокруг него, это в нем. Жжет под опущенными веками.
«Так надо, — думает Анатоль. — Всегда, всегда. Чтобы это струилось кровью в жилах, отзывалось ударами сердца, стояло перед глазами, звучало в ушах. В любое время, в любом месте. Чтобы неразрывно слилось с человеком. Не покидало ни во сне, ни наяву. Сурово, не выливаясь
Высоко над лазурной водой летит птица.
— Ах, ты только взгляни!
На быстрых белых крыльях откуда-то залетевшей сюда чайки — солнце. Они загораются золотом. Стремительный полет высоко в чистом воздухе. Будто золотая стрела.
— Вот так, прямо в цель, как стрела.
В засмотревшихся на лучезарное видение глазах Наталки слезы. Слезы над дрожащей улыбкой губ.
— Что с тобой?
— Ничего… Мне только пришло в голову, как это хорошо, что я могу работать вместе с тобой, для того чтобы все было иначе.
Их руки встречаются над шелестящей травой в братском пожатии.
— Что ж, пойдем?
— Придется, — вздыхает Наталка.
Как не хочется уходить отсюда! Но солнце уже закатывается. Лесом. Лугами. Длинной дорогой. Когда они спускаются с цепи быстро темнеющих холмов, внизу возникает город. Низко, у самой земли, горит рыжим заревом огней. Дышит гомоном улиц, будто притаившийся связанный зверь. Выдыхает тяжкий, душный воздух.
Анатоль останавливается на склоне холма и холодно смотрит туда своими голубыми глазами. Ледяными глазами рассчитывающего свой час победителя.
XVI
Между тем дела Анки в прядильной идут все хуже.
— Глупая, — говорят ей девушки.
Разумеется, глупая. Но Анка уперлась — и все. Нет и нет.
В субботу она стоит за получкой.
— Вычет. Опять на пятидесяти шпульках нитка порвана.
Она низко клонит голову. Известно, ничего им не докажешь, не стоит и глотку надрывать.
А там — повреждение станка. Три часа она праздно стоит, пока возится механик. Штраф. В субботу, когда его вычтут, от получки почти ничего не останется.
Мастер поджидает у выхода.
— Ну, как? Надумала, наконец?
С высоко поднятой головой, со стиснутыми губами она проходит мимо.
— Графиня! — шипит он ей вслед.
Генька из упаковочной надивиться не может.
— Вылетишь, говорю тебе, вылетишь. А потом уж он не согласится.
— Ну и пусть вылечу.
— Дурная, где ты сейчас работу найдешь? Другая бы бога благодарила, что ей так повезло.
— А я — нет.
— Вот я и говорю, дурная. Ты только подумай, как бы тебе жилось! Работать могла бы только для вида. Ни штрафов, ни вычетов никаких, — мечтательно говорит Генька.
— Не хочу.
— Ну и что? Много
Да, все это так. Но чем больше ее уговаривают, чем больше бесится мастер, тем ожесточеннее становится ее упорство.
— И из-за чего шум? Вон, гляди, Янская, замужняя, страх подумать, что было бы, если бы муж узнал, а тоже ходила к нему. Время такое, что работа на улице не валяется. Что тебе? Сходишь несколько раз, а там, глядишь, он другую присмотрит — и все в порядке. А тебе уж всегда работать будет легче.
Подходит мастер. Останавливается возле нее, смотрит.
Руки дрожат, никак не свяжут упрямых выскальзывающих из рук ниток. В ушах шумит, в них молоточками стучит бессильный гнев. Назойливые глаза бегают по ней, как холодные ящерицы.
— Как ты вяжешь? Разве это работа? Да посмотри же, опять порвались!
— Живей, живей, пошевеливайся! Ишь, едва ползает!
— Ну, что зеваешь, не видишь там, во втором ряду?
Анка уже вообще ничего не видит. Она мечется как безумная между длинными рядами веретен, работа валится из рук. Отчаяние туманит глаза. И тут он подходит ближе. Она чувствует на затылке горячее дыхание.
— Ну и нужно тебе все это? Чего ты так упираешься? Придешь?
В отчаянии она отрицательно качает головой.
— Анка!
— Нет!
— Опомнись, подумай немного, последний раз по-хорошему говорю. Что, у тебя есть кто-нибудь?
Но у Анки никого нет. Мастер даже поверить в это не может. Он шпионит, старательно подсматривает, не разговаривает ли она с кем-нибудь, с кем выходит, не провожает ли ее кто утром на работу. Мало этого. Он тащится за ней до самого дома, его красное, лоснящееся лицо бросается ей в глаза, когда она идет в лавку или к подруге, — и это его еще больше разжигает.
— Ой, вылетишь, как бог свят вылетишь, помни! Сейчас тебе мастер не по нраву, а тогда всякий по нраву будет, хоть за кусок хлеба! Плохо ты придумала против меня идти! И не таких видели!
Каждую субботу Анка с дрожью в сердце ожидает, что ей скажут. Дома она ничего не говорит — отец уж очень вспыльчив, ему немного надо, а потом что? Тюрьма — только и всего. Лучше уж промолчать. Но возможно, они что-нибудь и прослышали. Известно, люди любят язык почесать, ляпнуть лишнее. Потому отец хоть ничего не говорит, а уж раза два приходил за ней к фабрике, и иной раз так пронзительно на нее взглянет, что страх берет.
— Анка! В дежурку, мастер зовет!
Анка холодеет с головы до ног. Не пойдет она, ни за какие сокровища не пойдет. Ноги будто приросли к полу.
Но вот опять:
— Анка, живей!
Она еле ступает, деревенея от страха. Останавливается в открытых дверях. Ни за что, ни за что в мире она не переступит за порог. А так, двери открыты, из цеха все видно.
Но мастер поднимается из-за стола, втаскивает ее в дежурку и закрывает дверь. Поворот ключа.
Невырвавшийся крик замирает в горле.