Облик дня
Шрифт:
Анатоль садится на кровать. Позевывает. Они бросают на него бешеные взгляды.
— Комната одна?
— Да.
— Чердак, погреб?
— Чердак рядом. Погреба нет.
До самого утра роются они на чердаке. Мать держит лампу и настороженно смотрит им на руки. «Кто их знает, еще подбросят что», — думает она, вспоминая обыск у соседей в Калише, давно еще, до войны.
Наконец, уходят.
Утром забегает Эдек.
— Ну?
— Были.
— Фью-ю! — свистит Эдек. — Вон оно что!
— Я же давно тебе говорил. А что там было?
— Три браунинга и листовки.
—
— Теперь нужно подстеречь Игнаца.
Но с этого дня Игнац точно сквозь землю проваливается.
Тщетно высматривают они его в тени улиц. В толпе, на собраниях. Хотя сюда-то вряд ли он посмеет прийти. Впрочем, сейчас это и не так важно. Разве затем, чтобы на мгновение отравить сердце тысячами подозрений? А может, и такой-то? И такой-то? Все может случиться. Раз уж Игнац…
— Уж больно глупо это было сделано, — рассуждает Антек. — Если бы он на другой день пришел, никто бы и не заподозрил.
— Э, ты скажешь!
— А что? Подумали бы, что шпики видели, как он нес.
— Не такие уж мы шляпы, — горячо вступается Густек.
Анатоль улыбается. За все это время только ему одному пришло в голову, что с этим Игнацем что-то не в порядке.
Но это и лучше. Слишком мучительно подозревать в брате, в товарище по труду и по общему горю врага. Подмечать черты шпика, продажного Иуды — в лице рабочего. Долго раздумывает Анатоль над судьбой Игнаца. Старается представить себе, как и что было, видит долгий путь, приведший его из смрадной конуры детства к дверям полицейского комиссариата.
Холодно, холодно смотрят глаза Анатоля. Без гнева и ярости, без горечи и разочарования. Так устроен этот мир. Борьба, которая сейчас идет, борьба, которая озарит господствующий мрак, — ведь это борьба и за Игнаца. За его черное детство, за его прогнившую юность, за всю его затоптанную, затравленную жизнь.
Впрочем, этот Игнац — в нем всегда было что-то ненадежное. Никто не знал, откуда он вдруг взялся, такой усердный. А между тем ведь он не молод, старше их всех! А появился среди них лишь теперь. Никто о нем раньше не слышал, нигде он ни в чем не был замешан — и вот только теперь. Они его ни о чем не расспрашивали, потому что это его дело, но все же он был им как-то не близок. Не поговорит, как другие, сидит мрачный в кругу молодежи и только озирается этими своими косыми глазами.
И даже не в том дело, что пожилой. Ведь вот Войцех мог бы быть дедом любого из них, а ему всегда рады, когда он заглянет. Сидит, попыхивает трубочкой, иной раз скажет что-нибудь, вроде и в шутку, а умно. Во всем разбирается, книжки читает, обо всем с ним поговорить можно. Высмеять-то тебя высмеет, а все же в конце концов хороший совет даст.
И все словно полегчало с тех пор, как среди них не стало Игнаца. Только теперь они почувствовали, как тяготили их его беспокойные выходки, его дерганье, его тревожные взгляды и вечная мрачность. Они сжились между собой, привыкли проводить вместе каждую свободную минуту, обсуждать сообща любой вопрос, а этот Игнац всегда был какой-то чужой.
И Анатоль теперь изменился, не смотрит так пытливо, проницательно,
Наталка рада. С тех пор как она попала сюда, к этим людям, она не чувствует больше своего сиротства. Все обо всех думают, все обо всех заботятся. Очень быстро Наталка начинает понимать, что слово «товарищ» означает гораздо больше, чем слово «брат». Взять хоть и ее брата. Бросил ее после смерти родителей, когда она была еще совсем крошкой, и отправился неведомо куда. Потом до нее дошли слухи, что он женился на богатой, что ему хорошо живется, но о ней он и узнать не пытался. Могла бы и с голоду умереть. А здесь поделятся последним куском хлеба. Вместе переживают все беды, делятся каждой радостью, каждым горем. Всегда расспросят, что у тебя и как, — всякий старается помочь другому.
Наталка смотрит на всех благодарными глазами. На своих близких, на свою большую семью. И знает, что то же чувствует каждый. Когда ребят, схваченных на демонстрации, выпустили из тюрьмы, каждый сперва забежал показаться в комитет, а уж потом домой. Дома, оно всяко бывает, а сюда всегда можно прийти, все рассказать. Хоть иной раз даже и поссорятся, тоже ничего. После ссоры не остается ни затаенной обиды, ни горечи. Кончилось — и ладно, и опять все хорошо. Всегда можно сговориться. На своем языке. А дома иной раз так получается, как если бы один говорил по-китайски, а другой по-польски. Вот хоть и у Антека. Сплошной ад в доме. А ведь Антек такой хороший, такой милый парень, на редкость. И умный. Но уж так иногда выходит, что хоть и отец с матерью, а не договоришься с ними — и все. Будто какой-то другой мир.
С той же силой, как и другие в их кружке, ощущает Наталка, — особенно в тот вечер, когда среди них уже нет Игнаца, — что крепче, чем одинаковая красная кровь в жилах, объединяет и связывает между собой людей красный цвет общего знамени.
XV
Распахиваются железные ворота, въезжает коляска. Томаш кланяется. Согнувшись чуть не вдвое, ждет, когда проедут господа. Потом запирает ворота и потешной, семенящей походкой возвращается в свою швейцарскую.
Антек смотрит в окно. На согнувшуюся в три погибели отцовскую спину в синей ливрее. И тотчас длинный пронзительный звонок. Раз, другой. Мать нервно оправляет волосы, бросает тряпочку, которую держала в руках.
— Ясновельможная пани звонит!
Она бежит изо всех сил, так что ноги путаются в длинной юбке. Антек стискивает зубы. Вечно одно и то же: ясновельможная пани звонит, ясновельможный пан приказывал, паныч распорядился… И отец и мать кидаются как на пожар. Низко кланяются.
— Целую ручки ясновельможной пани. Целую ручки ясновельможного пана, — униженно говорит мать, старая седая женщина, этому толстяку с переливающимся через брюки животом. — Целую ручки ясновельможной паненки, — говорит мать, старая седая женщина, размалеванной девчонке в легком, изящном туалете.
И так с самого детства Антека. Крохотная комнатка рядом со швейцарской, грошовая плата и целый день готовность бежать по первому зову; и «целую ручки». Антек уже с самых ранних лет копит в себе бессильную ярость.