Обломов
Шрифт:
– Ну, знаю. Ты исполнил свою обязанность и пошел прочь! Остальное касается до меня…
– Не пойду, – говорил Захар, потрогивая его опять за рукав.
– Ну же, не трогай! – кротко заговорил Илья Ильич и, уткнув голову в подушку, начал было храпеть.
– Нельзя, Илья Ильич, – говорил Захар, – я бы рад-радехонек, да никак нельзя!
И сам трогал барина.
– Ну, сделай же такую милость, не мешай, – убедительно говорил Обломов, открывая глаза.
– Да, сделай вам милость, а после сами же будете гневаться, что не
– Ах ты, Боже мой! Что это за человек! – говорил Обломов. – Ну, дай хоть минутку соснуть; ну что это такое, одна минута? Я сам знаю…
Илья Ильич вдруг смолк, внезапно пораженный сном.
– Знаешь ты дрыхнуть! – говорил Захар, уверенный, что барин не слышит. – Вишь, дрыхнет, словно чурбан осиновый! Зачем ты на свет-то Божий родился?
– Да вставай же ты! говорят тебе… – заревел было Захар.
– Что? что? – грозно заговорил Обломов, приподнимая голову.
– Что, мол, сударь, не встаете? – мягко отозвался Захар.
– Нет, ты как сказал-то – а? Как ты смеешь так – а?
– Как?
– Грубо говорить?
– Это вам во сне померещилось… ей-богу, во сне.
– Ты думаешь, я сплю? Я не сплю, я все слышу…
А сам уж опять спал.
– Ну, – говорил Захар в отчаянии, – ах ты, головушка! Что лежишь, как колода? Ведь на тебя смотреть тошно. Поглядите, добрые люди!.. Тьфу!
– Вставайте, вставайте! – вдруг испуганным голосом заговорил он. – Илья Ильич! Посмотрите-ка, что вокруг вас делается…
Обломов быстро поднял голову, поглядел кругом и опять лег, с глубоким вздохом.
– Оставь меня в покое! – сказал он важно. – Я велел тебе будить меня, а теперь отменяю приказание, – слышишь ли? Я сам проснусь, когда мне вздумается.
Иногда Захар так и отстанет, сказав: «Ну дрыхни, черт с тобой!» А в другой раз так настоит на своем, и теперь настоял.
– Вставайте, вставайте! – во все горло заголосил он и схватил Обломова обеими руками за полу и за рукав. Обломов вдруг неожиданно вскочил на ноги и ринулся на Захара.
– Постой же, вот я тебя выучу, как тревожить барина, когда он почивать хочет! – говорил он.
Захар со всех ног бросился от него, но на третьем шагу Обломов отрезвился совсем от сна и начал потягиваться, зевая.
– Дай… квасу… – говорил он в промежутках зевоты.
Тут же из-за спины Захара кто-то разразился звонким хохотом. Оба оглянулись.
– Штольц! Штольц! – в восторге кричал Обломов, бросаясь к гостю.
– Андрей Иваныч! – осклабясь, говорил Захар.
Штольц продолжал покатываться со смеха: он видел всю происходившую сцену.
Часть вторая
I
Штольц был немец только вполовину, по отцу: мать его была русская; веру он исповедовал православную; природная речь его была русская: он учился ей у матери и из книг, в университетской аудитории и в играх с деревенскими мальчишками, в толках с их отцами и на московских базарах. Немецкий же язык он наследовал от отца да из книг.
В селе Верхлёве, где отец его был управляющим, Штольц вырос и воспитывался. С восьми лет он сидел с отцом за географической картой, разбирал по складам Гердера, Виланда, библейские стихи и подводил итоги безграмотным счетам крестьян, мещан и фабричных, а с матерью читал Священную историю, учил басни Крылова и разбирал по складам же «Телемака».
Оторвавшись от указки, бежал разорять птичьи гнезда с мальчишками, и нередко, среди класса или за молитвой, из кармана его раздавался писк галчат.
Бывало и то, что отец сидит в послеобеденный час под деревом в саду и курит трубку, а мать вяжет какую-нибудь фуфайку или вышивает по канве; вдруг с улицы раздается шум, крики, и целая толпа людей врывается в дом.
– Что такое? – спрашивает испуганная мать.
– Верно, опять Андрея ведут, – хладнокровно говорит отец.
Двери размахиваются, и толпа мужиков, баб, мальчишек вторгается в сад. В самом деле, привели Андрея – но в каком виде: без сапог, с разорванным платьем и с разбитым носом или у него самого, или у другого мальчишки.
Мать всегда с беспокойством смотрела, как Андрюша исчезал из дома на полсутки, и если б только не положительное запрещение отца мешать ему, она бы держала его возле себя.
Она его обмоет, переменит белье, платье, и Андрюша полсутки ходит таким чистеньким, благовоспитанным мальчиком, а к вечеру, иногда и к утру, опять его кто-нибудь притащит выпачканного, растрепанного, неузнаваемого, или мужики привезут на возу с сеном, или, наконец, с рыбаками приедет он на лодке, заснувши на неводу.
Мать в слезы, а отец ничего, еще смеется.
– Добрый бурш будет, добрый бурш! – скажет иногда.
– Помилуй, Иван Богданыч, – жаловалась она, – не проходит дня, чтоб он без синего пятна воротился, а намедни нос до крови разбил.
– Что за ребенок, если ни разу носу себе или другому не разбил? – говорил отец со смехом.
Мать поплачет, поплачет, потом сядет за фортепьяно и забудется за Герцом: слезы каплют одна за другой на клавиши. Но вот приходит Андрюша или его приведут; он начнет рассказывать так бойко, так живо, что рассмешит и ее, притом он такой понятливый! Скоро он стал читать «Телемака», как она сама, и играть с ней в четыре руки.
Однажды он пропал уже на неделю: мать выплакала глаза, а отец ничего – ходит по саду да курит.
– Вот, если б Обломова сын пропал, – сказал он на предложение жены поехать поискать Андрея, – так я бы поднял на ноги всю деревню и земскую полицию, а Андрей придет. О, добрый бурш!
На другой день Андрея нашли преспокойно спящего в своей постели, а под кроватью лежало чье-то ружье и фунт пороху и дроби.
– Где ты пропадал? Где взял ружье? – засыпала мать вопросами. – Что ж молчишь?