Обломов
Шрифт:
Обломов поглядел на ноги, потом на рубашку.
– В самом деле, – смутясь, сознался он. – Этот Захар в наказанье мне послан! Ты не поверишь, как я измучился с ним! Спорит, грубиянит, а дела не спрашивай!
– Ах, Илья, Илья! – сказал Штольц. – Нет, я тебя не оставлю так. Через неделю ты не узнаешь себя. Ужо вечером я сообщу тебе подробный план о том, что я намерен делать с собой и с тобой, а теперь одевайся. Постой, я встряхну тебя. Захар! – закричал он. – Одеваться Илье Ильичу!
– Куда, помилуй, что ты? Сейчас придет Тарантьев
– Захар, – говорил, не слушая его, Штольц, – давай ему одеваться.
– Слушаю, батюшка, Андрей Иваныч, вот только сапоги почищу, – охотливо говорил Захар.
– Как? У тебя не чищены сапоги до пяти часов?
– Чищены-то они чищены, еще на той неделе, да барин не выходил, так опять потускнели…
– Ну, давай как есть. Мои чемодан внеси в гостиную; я у вас остановлюсь. Я сейчас оденусь, и ты будь готов, Илья. Мы пообедаем где-нибудь на ходу, потом поедем дома в два, три, и…
– Да ты того… как же это вдруг… постой… дай подумать… ведь я не брит…
– Нечего думать да затылок чесать… Дорогой обреешься: я тебя завезу.
– В какие дома мы еще поедем? – горестно воскликнул Обломов. – К незнакомым? Что выдумал! Я пойду лучше к Ивану Герасимовичу; дня три не был.
– Кто это Иван Герасимыч?
– Что служил прежде со мной…
– А! Этот седой экзекутор: что ты там нашел? Что за страсть убивать время с этим болваном!
– Как ты иногда резко отзываешься о людях, Андрей, так Бог тебя знает. А ведь это хороший человек: только что не в голландских рубашках ходит…
– Что ты у него делаешь? О чем с ним говоришь? – спросил Штольц.
– У него, знаешь, как-то правильно, уютно в доме. Комнаты маленькие, диваны такие глубокие: уйдешь с головой, и не видать человека. Окна совсем закрыты плющами да кактусами, канареек больше дюжины, три собаки, такие добрые! Закуска со стола не сходит. Гравюры всё изображают семейные сцены. Придешь, и уйти не хочется. Сидишь, не заботясь, не думая ни о чем, знаешь, что около тебя есть человек… конечно, немудрый, поменяться с ним идеей нечего и думать, зато нехитрый, добрый, радушный, без претензий и не уязвит тебя за глаза!
– Что ж вы делаете?
– Что? Вот я приду, сядем друг против друга на диваны, с ногами; он курит…
– Ну, а ты?
– Я тоже курю, слушаю, как канарейки трещат. Потом Марфа принесет самовар.
– Тарантьев, Иван Герасимыч! – говорил Штольц, пожимая плечами. – Ну, одевайся скорей, – торопил он. – А Тарантьеву скажи, как придет, – прибавил он, обращаясь к Захару, – что мы дома не обедаем, и что Илья Ильич все лето не будет дома обедать, а осенью у него много будет дела, и что видеться с ним не удастся…
– Скажу, не забуду, все скажу, – отозвался Захар, – а с обедом как прикажете?
– Съешь его с кем-нибудь на здоровье.
– Слушаю, сударь.
Минут через десять Штольц вышел одетый, обритый, причесанный, а Обломов меланхолически сидел на постели, медленно застегивая грудь рубашки и не попадая пуговкой в петлю. Перед ним на одном колене стоял Захар с нечищеным сапогом, как с каким-нибудь блюдом, готовясь надевать и ожидая, когда барин кончит застегиванье груди.
– Ты еще сапог не надел! – с изумлением сказал Штольц. – Ну, Илья, скорей же, скорей!
– Да куда это? Да зачем? – с тоской говорил Обломов. – Чего я там не видал? Отстал я, не хочется…
– Скорей, скорей! – торопил Штольц.
IV
Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе людей. Воротились они домой к поздней ночи.
На другой, на третий день опять, и целая неделя промелькнула незаметно. Обломов протестовал, жаловался, спорил, но был увлекаем и сопутствовал другу своему всюду.
Однажды, возвратясь откуда-то поздно, он особенно восстал против этой суеты.
– Целые дни, – ворчал Обломов, надевая халат, – не снимаешь сапог: ноги так и зудят! Не нравится мне эта ваша петербургская жизнь! – продолжал он, ложась на диван.
– Какая же тебе нравится? – спросил Штольц.
– Не такая, как здесь.
– Что ж здесь именно так не понравилось?
– Все, вечная беготня взапуски, вечная игра дрянных страстишек, особенно жадности, перебиванья друг у друга дороги, сплетни, пересуды, щелчки друг другу, это оглядыванье с ног до головы; послушаешь, о чем говорят, так голова закружится, одуреешь. Кажется, люди на взгляд такие умные, с таким достоинством на лице, только и слышишь: «Этому дали то, тот получил аренду». – «Помилуйте, за что?» – кричит кто-нибудь. «Этот проигрался вчера в клубе; тот берет триста тысяч!» Скука, скука, скука!.. Где же тут человек? Где его целость? Куда он скрылся, как разменялся на всякую мелочь?
– Что-нибудь да должно же занимать свет и общество, – сказал Штольц, – у всякого свои интересы. На то жизнь…
– Свет, общество! Ты, верно, нарочно, Андрей, посылаешь меня в этот свет и общество, чтоб отбить больше охоту быть там. Жизнь: хороша жизнь! Чего там искать? интересов ума, сердца? Ты посмотри, где центр, около которого вращается все это: нет его, нет ничего глубокого, задевающего за живое. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены света и общества! Что водит их в жизни? Вот они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, взад и вперед, а что толку? Войдешь в залу и не налюбуешься, как симметрически рассажены гости, как смирно и глубокомысленно сидят – за картами. Нечего сказать, славная задача жизни! Отличный пример для ищущего движения ума! Разве это не мертвецы? Разве не спят они всю жизнь сидя? Чем я виноватее их, лежа у себя дома и не заражая головы тройками и валетами?