Обломов
Шрифт:
– Это все старое, об этом тысячу раз говорили, – заметил Штольц. – Нет ли чего поновее?
– А наша лучшая молодежь, что она делает? Разве не спит, ходя, разъезжая по Невскому, танцуя? Ежедневная пустая перетасовка дней! А посмотри, с какою гордостью и неведомым достоинством, отталкивающим взглядом смотрят, кто не так одет, как они, не носит их имени и звания. И воображают, несчастные, что еще они выше толпы: «Мы-де служим, где, кроме нас, никто не служит; мы в первом ряду кресел, мы на бале у князя N, куда только нас пускают»… А сойдутся между собой, перепьются и подерутся, точно дикие! Разве это живые, неспящие люди? Да не одна молодежь: посмотри на взрослых. Собираются, кормят
– Знаешь что, Илья? – сказал Штольц. – Ты рассуждаешь, точно древний: в старых книгах вот так всё писали. А впрочем, и то хорошо: по крайней мере, рассуждаешь, не спишь. Ну, что еще? Продолжай.
– Что продолжать-то? Ты посмотри: ни на ком здесь нет свежего, здорового лица.
– Климат такой, – перебил Штольц. – Вон и у тебя лицо измято, а ты и не бегаешь, все лежишь.
– Ни у кого ясного, покойного взгляда, – продолжал Обломов, – все заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, тоской, болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим – нет, они бледнеют от успеха товарища. У одного забота: завтра в присутственное место зайти, дело пятый год тянется, противная сторона одолевает, и он пять лет носит одну мысль в голове, одно желание: сбить с ног другого и на его падении выстроить здание своего благосостояния. Пять лет ходить, сидеть и вздыхать в приемной – вот идеал и цель жизни! Другой мучится, что осужден ходить каждый день на службу и сидеть до пяти часов, а тот вздыхает тяжко, что нет ему такой благодати…
– Ты философ, Илья! – сказал Штольц. – Все хлопочут, только тебе ничего не нужно!
– Вот этот желтый господин в очках, – продолжал Обломов, – пристал ко мне: читал ли я речь какого-то депутата, и глаза вытаращил на меня, когда я сказал, что не читаю газет. И пошел о Лудовике-Филиппе, точно как будто он родной отец ему. Потом привязался, как я думаю: отчего французский посланник выехал из Рима? Как, всю жизнь обречь себя на ежедневное заряжанье всесветными новостями, кричать неделю, пока не выкричишься! Сегодня Мехмет-Али послал корабль в Константинополь, и он ломает себе голову: зачем? Завтра не удалось Дон Карлосу – и он в ужасной тревоге. Там роют канал, тут отряд войска послали на Восток; батюшки, загорелось! лица нет, бежит, кричит, как будто на него самого войско идет. Рассуждают, соображают вкривь и вкось, а самим скучно – не занимает это их; сквозь эти крики виден непробудный сон! Это им постороннее; они не в своей шапке ходят. Дела-то своего нет, они разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему! А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать глубокую колею – это скучно, незаметно; там всезнание не поможет и пыль в глаза пускать некому.
– Ну, мы с тобой не разбросались, Илья. Где же наша скромная, трудовая тропинка? – спросил Штольц.
Обломов вдруг смолк.
– Да вот я кончу только… план… – сказал он. – Да Бог с ними! – с досадой прибавил потом. – Я их не трогаю, ничего не ищу; я только не вижу нормальной жизни в этом. Нет, это не жизнь, а искажение нормы, идеала жизни, который указала природа целью человеку…
– Какой же это идеал, норма жизни?
Обломов не отвечал.
– Ну, скажи мне, какую бы ты начертал себе жизнь? – продолжал спрашивать Штольц.
– Я уж начертал.
– Что ж это такое? Расскажи, пожалуйста, как?
– Как? – сказал Обломов, перевертываясь на спину и глядя в потолок. – Да как! Уехал бы в деревню.
– Что ж тебе мешает?
– План не кончен. Потом я бы уехал не один, а с женой…
– А! вот что! Ну, с Богом. Чего ж ты ждешь? Еще года три-четыре, никто за тебя не пойдет…
– Что делать, не судьба! – сказал Обломов, вздохнув. – Состояние не позволяет!
– Помилуй, а Обломовка? Триста душ!
– Так что ж? Чем тут жить, с женой?
– Вдвоем, чем жить!
– А дети пойдут?
– Детей воспитаешь, сами достанут; умей направить их так…
– Нет, что из дворян делать мастеровых! – сухо перебил Обломов. – Да и кроме детей, где же вдвоем? Это только так говорится, с женой вдвоем, а в самом-то деле только женился, тут наползет к тебе каких-то баб в дом. Загляни в любое семейство: родственницы, не родственницы и не экономки; если не живут, так ходят каждый день кофе пить, обедать… Как же прокормить с тремя стами душ такой пансион?
– Ну, хорошо; пусть тебе подарили бы еще триста тысяч, что б ты сделал? – спрашивал Штольц с сильно задетым любопытством.
– Сейчас же в ломбард, – сказал Обломов, – и жил бы процентами.
– Там мало процентов; отчего ж бы куда-нибудь в компанию, вот хоть в нашу?
– Нет, Андрей, меня не надуешь.
– Как; ты бы и мне не поверил?
– Ни за что; не то что тебе, а все может случиться: ну, как лопнет, вот я и без гроша. То ли дело в банк?
– Ну, хорошо; что ж бы ты стал делать?
– Ну, приехал бы я в новый, покойно устроенный дом… В окрестности жили бы добрые соседи, ты, например… Да нет, ты не усидишь на одном месте…
– А ты разве усидел бы всегда? Никуда бы не поехал?
– Ни за что!
– Зачем же хлопочут строить везде железные дороги, пароходы, если идеал жизни – сидеть на месте? Подадим-ко, Илья, проект, чтоб остановились; мы ведь не поедем.
– И без нас много; мало ли управляющих, приказчиков, купцов, чиновников, праздных путешественников, у которых нет угла? Пусть ездят себе!
– А ты кто же?
Обломов молчал.
– К какому же разряду общества причисляешь ты себя?
– Спроси Захара, – сказал Обломов.
Штольц буквально исполнил желание Обломова.
– Захар! – закричал он.
Пришел Захар, с сонными глазами.
– Кто это такой лежит? – спросил Штольц.
Захар вдруг проснулся и стороной, подозрительно взглянул на Штольца, потом на Обломова.
– Как кто? Разве вы не видите?
– Не вижу, – сказал Штольц.
– Что за диковина? Это барин, Илья Ильич.
Он усмехнулся.
– Хорошо, ступай.
– Барин! – повторил Штольц и закатился хохотом.
– Ну, джентльмен, – с досадой поправил Обломов.
– Нет, нет, ты барин! – продолжал с хохотом Штольц.
– Какая же разница? – сказал Обломов. – Джентльмен – такой же барин.
– Джентльмен есть такой барин, – определил Штольц, – который сам надевает чулки и сам же снимает с себя сапоги.
– Да, англичанин сам, потому что у них не очень много слуг, а русский…
– Продолжай же дорисовывать мне идеал твоей жизни… Ну, добрые приятели вокруг; что ж дальше? Как бы ты проводил дни свои?