Обмен ненавистью
Шрифт:
Он умолкает, на миг прижимается ко мне плечом, и в этот миг я узнаю, что такое тамошняя каторга. И одного-единственного мгновения мне хватает, чтобы ужаснуться и понять, что никогда и ни за что не хочу я оказаться в этом ядовито-зеленом, опутанном черными разрядами аду.
– Нет! – кричу я.
На самом деле это вовсе не крик, для крика нет сил после того, что показал мне Феликс Наумович. Но гостю хватает и хриплого шепота. Он встает, одергивает водолазку, небрежно сует в полуоткрытую папку буклет и отечески смотрит на меня.
Мы молчим. Я – потому,
Уже у двери он останавливается.
– И главное, сынок, не трясись. Ты боссу сильно нужен, так что не пропадешь, если глупостей не наделаешь. Понадобишься – к тебе зайдут. Пока!
Феликс Наумович уже исчез, а слова все висят в воздухе, кружатся надоедливыми мухами. Их следует выгнать, но я не могу встать. Меня знобит. Болит щека, и губы искусаны в кровь: я чувствую соленый привкус во рту.
Очень сильно ноет зуб.
Кроме боли – ничего. Только одна мысль: проснуться, проснуться, проснуться, проснуться…
И я просыпаюсь.
4
Когда тетя Вера в гневе, лучше смириться и переждать.
Я стою, вытянув руки по швам, и старательно отвожу глаза, кошусь на кипу журналов, а с глянцевой обложки «Нового времени» мне подмигивает товарищ Евтушенко Евгений Александрович, снятый вполоборота в позе, изображающей совесть России. «СПИД – НЕ СПИТ!» – информируют алые буквы, вчеканенные в глянец вокруг кепки «больше, чем поэта». Лик Евгения Александровича иконописно гражданственен, словно бы заранее отвергая всякие подозрения в авторстве презренных стишков.
А тетя Вера бушует. Но я, заспанный, несчастный, так неухожен и покорен, что вековой инстинкт женщины из русского селенья постепенно усмиряет стихию.
Она протягивает мне кипу журналов и улыбается.
– Тебя бы в хорошие руки, Ленюшка, – звучит коронная фраза. – А то, пока добудишься, весь участок обойти можно.
Я вымученно ухмыляюсь в ответ.
Бессмысленно объяснять, что почти две минуты я стоял под дверью, не решаясь открыть. Сны кружили у стен, огрызаясь… бугрилась водолазка Феликса Наумовича, плавно превращаясь в удлиненное породистое лицо Володи, и Володя грустно покачал головой и снова стал Феликсом Наумовичем…
…а звонок трезвонил как взбесившийся, и я никак не мог заставить себя открыть…
…и наконец перед глазами мелькнула Аннушка – но, странное дело, в пальцах не кольнуло изморозью, я даже обрадовался ей, я впервые подумал о ней спокойно, не как о воплощенном зле, а просто как о человеке, плохом, правда…
…а почему, собственно, плохом? Или я так уж хорош, чтобы выносить приговоры? И кто вообще хорош?.. В сущности, подумал я, отпусти Аннушка Маринку – и лучше ее для меня на свете не будет, а значит – какой я судья?..
…Аннушка мелькнула и исчезла, и тогда я…
…наконец открыл хрипящую дверь.
И тетя Вера с порога развернула репрессии, но, выкричавшись, поутихла и снизошла до беседы.
– Мама-то когда приедет?
– Не знаю, теть Вера, недели через три.
– Ну
Она тяжело побрела вниз, держась за перила и приохивая через каждые два-три шага. В общем-то, она права: свинство просить пожилого человека таскать почту на четвертый этаж. Надо будет пойти и поговорить с начальницей отделения. Пусть оставляют. Не любит она этого, но как-нибудь договоримся.
Из-под тумбочки выглянул обрывок сна; он шевельнул сине-зелеными усами, и меня передернуло от омерзения.
– Ликвидатор, – сказал я зеркалу. – Поздравляю. Привет боссу.
Опять свело. Всего, от холки до копчика, как собаку. Сон снова выглянул и зашипел и шипел до тех пор, пока я не прогнал его, сунув голову под холодную воду.
А потом я насухо обтерся полотенцем, и еще раз облился мокрым холодом, захлебнулся запахом хлорки, и опять обтерся, и поставил чайник, и заварил свежий чай, не пожалев заварки.
Желтое солнце скакало по кухонной стене, янтарный кипяток светился в чашке, свежая булка и свежая пресса тихо спорили, за что я примусь раньше.
Булка была одна, а прессы много. Я уже рассортировал ее, отложив толстые журналы на угол. Это потом. «Новое время», «Комсомолку» и «Литературку» – поближе. Их – с чаем.
А вот «Аргументы» можно прямо сейчас, пока не остыло.
Я быстро пролистал газетку. Все нормально. Только странно, что еще существуем. А так – ничего особенного. Разве что запоздавшая лет на семь статья о некоем Абдуллятифе (Ицике) Шнеерзоне, из когорты. Два кандидата наук из Средней Азии степенно выясняли, кто же таков есть А.Шнеерзон, если по приказу Николая Иваныча собственноручно расстрелял генерала И. с женой и тремя детьми, а годом позже был собственноручно же расстрелян Лаврентий Палычем за попытку сообщить вождю народов о своих угрызениях совести.
«Такие люди, как Абдуллятиф Шнеерзон, строили фундамент нашей суверенной демократической государственности!», – с невинным оптимизмом резюмировали азиаты.
Еще не успел я покончить со Шнеерзоном, как позвонила Люда. Или Таня? Я их всегда путаю. И осведомилась, найду ли я время написать ей курсовую.
– Найду, – ответил я. – Но, дитя мое, теперь это будет стоить гораздо дороже.
Дитя торопливо согласилось.
Я повесил трубку, добавил заварки, отложил в сторонку «Аргументы» и взял «Новое время».
Но я не прочитал его и даже просмотреть не успел, потому что из недр журнала выскочило и с мягким шлепком рухнуло на пол что-то блестящее, яркое и глянцево-праздничное. И еще только нагибаясь, еще не видя подробностей, я уже знал и понимал все…
…морозные иголки вонзились под ногти, и футболка прилипла к спине.
Большой, цветастый, почти объемный буклет.
Синее небо, зелень, застывшие изумленно люди.
Минимум текста.
И Аннушка.
Но она не похожа на себя, она вообще не похожа на человека. Перекошенное кошачье лицо потеряло всю миловидность; рот – кривая черная дырка; в глазах – застывший, выматывающий ужас.