Обмен ненавистью
Шрифт:
– Я зайду к вам позже, – мягко говорит незнакомец.
А визг звенит все тоньше и тоньше, он заполняет все, весь мир, он уже не похож на визг, нет, это пронзительная трель зашедшейся в приступе бензопилы – но и это не то: бензопила воет резко, а здесь силы не хватает, это скорее дверной звонок… в кнопку ткнули пальцем и не отпускают – и он, срываясь, хрипя, булькая, все пищит, и пищит, и пищит…
И я просыпаюсь.
2
Я просыпаюсь в холодном поту.
Нельзя привыкнуть к этому сну. Особенно теперь,
Но к нему нельзя привыкнуть.
Простыни скомканы, сбились набок, я лежу на голом матрасе, а в ушах звенит…
…дверной звонок. Реальный до идиотизма.
Потому что уже – ого! – без четверти одиннадцать, и, значит, тетя Вера, почтальон, стоит перед дверью, и звонит, и злится, потому что вовсе не обязана этого делать. Я просил ее не бросать почту в ящик – его поджигают юные пироманы, – и она согласилась, хотя и ворчит, что, пока меня добудишься, весь участок обойти можно.
Я вскакиваю, стряхивая обрывки кошмара; я пронзительно ору: «Идууууу!»
– и, накрутив на бедра плед, мчусь к двери. Этот плед смешит тетю Веру, и она ругается не то чтобы меньше, но как-то мягче, по-матерински, что ли: мол, тебя бы в хорошие руки, Ленюшка, а то уже совсем непонятно, на кого похож…
Щелкает замок.
Это не тетя Вера.
Это он.
Строгий серый костюм-тройка. Галстук в тон. И прокрахмаленная до ломкого скрипа – даже на взгляд – кремовая рубашка.
И он улыбается.
– Доброе утро, Леонид Романович. Или, скорее, добрый день?
Это доносится уже из комнаты. Когда он успел войти? Я не знаю. Видимо, я на секунду отключился, увидев его. Но упрекать себя за малодушие было бы лицемерно.
– Ну где же вы, друг мой?
Снова эта картавая интеллигентская капризинка. Он сидит в кресле около журнального столика, столик протерт от пыли, на салфетках две чашечки с дымящимся кофе, сахарница, вазочка полна бисквитов. Вчера, кстати, там была только безнадежно одинокая конфета «Чародейка», по старости обреченная на вечную жизнь.
Кто-то не поверит! – но меня не удивляют ни кофе, ни бисквиты, ни вся эта абсолютно булгаковская сцена; более того, я спокойно сажусь напротив него, накинув край пледа на плечо, и если меня что-то и тревожит, то только полное отсутствие удивления.
– А зачем же нам нужны лишние эмоции? – разводит руками гость. – Совсем не нужны. Кстати, можете звать меня Володей.
И, чуть помедлив, добавляет:
– А чтобы между нами не было неясностей, я покажусь вам таким, каков есть.
На долю секунды он мутнеет, а потом превращается в огромного сизо-зеленого жука, точнее – не вполне жука, но в существо, более всего похожее на земных жуков. Вот разве что вместо лапок у него щупальца, а брюхо словно бы выложено из семиугольной смальты.
Вот теперь мне ясно, почему я так спокоен. Видимо, он принял для этого меры, потому что в противном случае ему очень долго пришлось бы ждать разговора со
– Разумеется, принял, – усмехается он, теперь уже опять человеческой и даже очень симпатичной улыбкой. – Мне же с вами поговорить нужно, а не инфаркт провоцировать. Итак, я – Володя.
Как могу, изображаю приветливое лицо и выжидательно смотрю на гостя. Я – весь внимание.
Володя одобрительно подмигивает… впрочем, нет! – подмигнуть было бы слишком вульгарно для столь лощеного джентльмена; он просто поводит бровью и, отхлебнув кофе, тихо, почти по слогам, выдыхает одно-единственное слово:
– Аннушка.
Готово. Меня передергивает. Ладони леденеют. Это плохо, это ненормально, я знаю, но поделать с собой не могу ничего: резиново прыгают губы, перед глазами мгла, и сквозь мглу проглядывают веселые, немного кошачьи глаза на холеном миловидном личике…
…Аннушка…
…и моя дочка, Аленочка, крепко обнимает меня за шею и шепчет: «Папочка, папа, не уходи» – и никак не хочет оторваться…
…и снова обаятельная улыбка, пухлые руки…
…и Марина, жена моя, нежно гладит эти руки и оловянными от преданности глазами ест свою лучшую подругу, объясняющую ей, как жить и почему без меня вполне можно обойтись…
…«Маришенька, ангел, разве нам плохо с тобой?..»
…и Славкина жалеющая гримаска: «Старик, ну пойми, ну бывает, в Дании их даже регистрируют»…
…в висках чмокающий стук…
…и дом мой, ставший расхристанной берлогой затравленного подранка…
…Аннушка…
…и все это вместе – ненависть, бессильная ненависть, сводящая с ума, трусливая ненависть слабовольного интеллигентишки, который не имеет права позволять себе сильные страсти…
…во всяком случае, наяву.
Щемит сердце, гудят виски, еще немножко, и я…
И я прихожу в себя.
Полное спокойствие. Володя откидывается на спинку кресла, и кресло деликатно всхлипывает. Кажется, он подул мне в лицо.
– Как видите, я позволил себе заглянуть не только в ваши сны, но и в ваши мысли, – мягко говорит Володя. – Но, поверьте, отнюдь не из праздного любопытства. Напротив…
Теперь он говорит, словно не видя меня. Словно знает, что я буду слушать. И не ошибается. Я слушаю. Очень внимательно. Не пропуская ни слова. Как никого в жизни.
– Леонид Романович, – говорит Володя, – мы с вами взрослые люди… то есть я, конечно же, не человек для вас, как и вы для меня, но мы разумны и взрослы и, значит, всегда сможем понять друг друга, а следовательно, назвать нас людьми не столь ошибочно, как может показаться на первый взгляд…
У него странная, непривычная манера говорить. Сейчас так не умеют – обстоятельно, с отступлениями, с разъяснениями, с обволакивающими паузами; такую манеру мы давно и под самый корень извели вместе с уроками закона Божьего, казачьими чубами и правильно расставленными ударениями; нет больше этого искусства, нет и не будет, – и, слушая плавный Володин говорок, я окончательно осознаю, что передо мной – существо не из нашего мира, отнюдь; я понимаю это гораздо ярче и яснее, нежели в тот миг, когда увидел зеленого жука, чопорно сидящего в кресле.