Оборотни Митрофаньевского погоста
Шрифт:
– Верно, но только едва ли так изначально было, погляди-ка, табличка в отверстии утопает, раньше там другая была, и ограда с плитой гранитной намного старее надгробия. Тут подзахоронение было лет пять назад, тогда наверняка и ангела поставили, тогда же и имя убрали. Гранитная плита ветхая, да и соседние захоронения старые, вот 1843, вон 1857, но за годы мрамор трещины дал бы, а он блестит, целехонький... Да и краска на ограде не такая уж и ветхая.
– А может, под этой надписью - другая?
Корвин-Коссаковский покачал головой.
– Нет, ту вынули, она потолще была, а эту сделали тонкой, она и утопла в старом отверстии.
– Арсений наклонился сбоку над отвесной гранитной плитой, на которую упал тусклый солнечный луч, как раз вырвавшийся в просвет туч, потом выпрямился, - да, тут и надпись другая была, прямо на граните, да затерли ее. Но это значит, что мастер работал, а мастеров тут всего двое. Заедем-ка в церковь.
Бартенев не шелохнулся, но внимательно исподлобья разглядывал Арсения. Он давно уже понял, что тот скрывает от него что-то важное, и ему мерещилось в этом и обидное недоверие, и что-то тревожное, пугающее. Не то, что Корвин-Коссаковский никогда ничего не скрывал от него, нет, он был набит секретами, но сейчас он скрывал не секрет, а боль, притаившуюся и в понуро согнутых плечах, и в уныло опущенных углах губ, и тёмных кругах бессонницы вокруг цыганских глаз.
– Арсений, - Бартенев пошел ва-банк, - а что ты мне сказать-то не захотел?
– Что?
– Корвин-Коссаковский резко обернулся к другу.
– Я, конечно, звёзд с неба не хватаю, но это уж совсем идиотом быть надо, чтобы не понять.
– Порфирий плюхнулся на скамью у могилы и заложил ногу на ногу.
– Пусть мне не приснились три упыря, а наяву они пообедать сговаривались, пусть околесица их латинская некий смысл имела, мне глубоко недоступный, и пусть бал у графини этой намечен на тот самый день, что и трапеза нечисти, но будь я трижды проклят, если нет чего-то, чего ты мне сказать не хочешь. Ты сам не свой с того часа, как я тебе сон свой рассказал, глаза у тебя за ночь стали как у совы, и у этой могилы ты уже полчаса крутишься и невесть чего вынюхиваешь, - и это все из праздного любопытства? Зачем тебе это? Дураком меня считаешь?
– Ну, что ты, Порфиша, зачем?
– Корвин-Коссаковский опустился рядом с Бартеневым на скамью и усмехнулся, но усмешка вышла жалкой и невеселой, даже болезненной.
– Ты наделён живым умом и практической сметкой, да и в знании жизни я тебе не отказал бы...
– Ты мне зубы не заговаривай, - перебил Бартенев, уловив в тоне Арсения явную фальшь и стремление уйти от ответа, - чего ты ищешь?
Корвин-Коссаковский отвёл глаза и смущённо улыбнулся. Он чуть досадовал, но на самом деле был рад, что Порфирий заговорил об этом, ибо нести такую тяготу одному в самом деле было не по силам.
– Понимаешь...
– Арсений набрал полные легкие воздуха, резко выдохнул, и продолжил.
– Мать моя умерла в родах, отец женился снова. Сестры родились, Мария и Анна. Ты их видел с мачехой моей на вечерах у нас в гимназии, хоть и едва ли запомнил, они малютками совсем были.
– Бартенев молча слушал, пытаясь понять, к чему это друг пустился в семейные воспоминания, о которых раньше никогда ни словом не обмолвился, - так вот я не говорил... Просто случая не было. Мария замуж вышла за князя Палецкого, а Анна - за Дмитрия Черевина, чиновника из департамента имуществ. Она умерла от болезни груди пять лет тому, в ноябре, а Черевин...
– Арсений судорожно сглотнул, - он спился и тоже умер. Дочерей их, двух девочек, сестра Мария в свой дом взяла да и воспитала вместе со своей дочкой, Ириной. Девицам сейчас одной восемнадцать, второй - девятнадцать. В этом году обе выезжать начали.
Бартенев обмер. Понимание, что в его нелепом видении упомянуты близкие его другу люди, да ещё в столь мерзком контексте, заставило его похолодеть.
– Так они... твои племянницы?
– Угу.
– Корвин-Коссаковский смотрел на дорогу, не желая встречаться взглядом с другом, - и представь, что я почувствовал, когда рассказ твой вчера услышал. В глазах потемнело.
– Господи Иисусе...
– Порфирий Дормидонтович внутренне ужаснулся. Он, как уже сказано, придерживался невысокого мнения о женщинах вообще, полагая, что у любой бабы волос долог, да ум короток, что же говорить о девчонках-пансионерках, вообще жизни не нюхавших? С таких, по мнению Бартенева, родителям надо было просто не спускать глаз, пока не будут просватаны. Но сам тон ночных бесов был столь язвителен и нагл, что Бартенев понял и то, о чём Корвин-Коссаковский предпочел умолчать. Видимо, сиротки-то сильно себе на уме, догадался Порфирий Дормидонтович, но вслух ничего не сказал, жалея друга.
– Так... что же делать-то?
Арсений вздохнул.
– Ну, для начала постараться понять, что происходит. Совпадение странное. И совпадение ли? There are more things in heaven and earth, Horatio, than are dreamt of in your philosophy, сиречь, удивительно много есть на свете такого, Порфиша, что философам нашим совсем невдомёк... Ужаснее кошмара может быть только реальность.
Порфирий задумался, потом осторожно спросил:
– А ты сам на вечер этот, в пятницу-то, к графине попасть можешь? С твоим-то титулом...
Корвин-Коссаковский метнул взгляд на друга. Порфирий, сын обедневшего дворянина, учился без репетиторов и бонн, с детства проявил способности к математике, интересовался военным делом и выбивался наверх сам. При этом он всегда имел, как замечал Арсений, некий пиетет к титулам и званиям и, не любя бывать в свете, где из-за плохого французского и неловкости чувствовал себя слоном в посудной лавке, всё же считал светское общество чем-то удивительно возвышенным и гордился титулом друга.
Сейчас Арсений кивнул.
– Могу, это не трудно, я уж думал об этом. И через зятя, князя Палецкого, и к самой Екатерине Петровне обратиться могу, и по нашим каналам. Но там-то за что зацепиться? В твоём рассказе реальна только могила. Это осязаемо. В болото не сунешься, нетопыря за хвост не схватишь. И потому, - он резко поднялся, - говорю же, поехали в церковь. Там всего два камнереза работают, если одному из них эту работу поручили, он может старую надпись помнить.
Теперь Бартенева не надо было уговаривать, он торопливо забрался на дрожки и, едва друг сел рядом, хлестнул лошадь. На церковном дворе их встретил колокольный звон к вечерней, несколько старух ползли в храм, мимо пробежал пономарь с двумя кадилами. К удовольствию Корвин-Коссаковского, дверь небольшой сторожки у церковной ограды, где на оконной раме висел аляповатый черно-алый гробовой венок, была открыта. Внутри прыщавый двадцатилетний недоросль полировал вручную гранитную лавочку, а рядом испитой мужик лет сорока, явно бывший с похмелья, гравировал на серой плите портрет пожилой женщины.