Обратная сторона луны
Шрифт:
Журналист приезжал в Балахонье к тетке каждый год в августе. И начинались их вечера на реке. Он замечал, что с каждым годом Мишка с Зинкой пьют все хуже и тяжелее. Зинка принимала почти вровень с мужем, потом заползала в палатку, валилась на спальник и, заснув, мощно храпела. Мишка обычно вырубался у костра. Гость уходил к реке, проверял снасти. Туман стелился над водой, она была густой и плотной, леска резала ее, как масло. Но стоило пробиться первым лучам солнца, как вода обретала прозрачность. Он подолгу глядел на живые зеленые камни, застывшие на мелкоте среди стайки злобных щурят, на шевелящиеся длинные пряди водорослей.
Компания скоро ему наскучила. Лет десять толстый журналист в Балахонье не показывался, писал репортажи, колесил по стране. Но в Новый год всегда раздавался телефонный звонок – Доля поздравлял с праздником.
И вот он позвонил летом среди ночи. Пьяный. Москвич с трудом разобрал, что Зинку разбил инсульт, она обезножела. Приехать ему удалось только через год. Старые друзья жили у комбината плащевых тканей, куда лет семь назад Зинка перешла работать ради двухкомнатной квартиры. Мишка остеклил ей лоджию. Еле-еле переставляя ноги, Зинка добредала туда покурить. По стенам в комнатах он набил дверные ручки, за которые жена держалась, совершая вылазки на воздух. Журналист был уверен, что найдет их совсем опустившимися. Каково же было его изумление, когда он увидел убранный дом, блестящий кафель, Мишку, курящего «Приму» из длинного наборного мундштука, Зинку, возлежащую на взбитых подушках в опрятном плюшевом халате. Над кроватью висела иконка в латунном окладе и маленькая красная лампочка под ней.
– По типу лампадки сделал, времени зимой много, – сказал Мишка.
– На рыбалку выбираешься?
– Морозильник набил. На инвалидную пенсию много не полопаешь.
Он купил все, что они когда-то любили, и они устроили пир. Водки на столе не было.
– Только на Новый год себе позволяю. Неделю пью, неделю похмеляюсь, и баста. Я ведь Зинку в ванной мою, как младенца.
Внешне он мало изменился. Правда, три мощных линии на лбу стали еще глубже, но они придавали его бородатому лицу почти иконописную весомость.
С мая Мишка пропадал на огороде, сажал на своей половине картошку и зелень, а не лук и огурцы, как было заведено раньше.
– Чего ж так?
– Коленьке на закуску? Сам не сажает, только топором зарубить грозит, завидует, что я живу в городе.
На другой день съездили в деревню. Братец сжался, как сморчок, жена превратилась в черную головешку, на которой горели угольками глаза. Коля выклянчил пятьдесят рублей и послал жену за спиртом. Журналист вышел в огород. Тщательно обработанные гряды стекались к аккуратному сарайчику, где Мишка хранил инвентарь, а в жаркие дни пережидал на топчане полуденный зной.
– Без картошечки мы б загнулись, как и вся Россия. Да, погуляли в свое время, пора на покой.
Вернулись домой, разъели торт «Наполеон».
– Ну, ублажил, вовек не забыть. – Зинке, похоже, стало хорошо. – Своди его, папочка, пусть полюбует.
– Пожалуй.
Он кивнул приятелю и похромал в прихожую. Там висело старинное зеркало, амальгама вздулась буграми и потемнела, интерес представлял только оклад из резного дуба. В первый день толстый журналист себя в нем не разглядел, стекло ничего не отражало. Мишка тогда велел ему пользоваться тем, что в ванной. На вопрос: «Откуда дровишки?» – сказал, что подарил один доктор. Теперь он подошел к зеркалу, приложился, словно хотел его поцеловать и сказал:
– Дуй за мной.
Шагнул в него и пропал. Москвич шагнул следом.
В зазеркалье он разглядел только песок, на котором стоял один под бездонным небом. Мишки нигде не было видно. Пустыня тянулась до горизонта, солнце нещадно палило, голова вдруг закружилась. Он не понял, как снова оказался на кухне. Мишка уже стоял у плиты, лицо его светилось.
– Понравилось?
Журналист ошалело посмотрел на друга.
– Понятно. В первый раз и у него так было, привыкнуть надо, не переживай, – посочувствовала Зинка.
– А ты-то бывала там?
– Меня зеркало не пускает, я абортами трех детей сгубила. Может, еще и пустит когда…
Она не договорила, но не отвела от гостя выцветших глаз. В них он прочитал смирение, какое видел только у неграмотных крестьянок.
Ночью, выйдя по нужде, толстый журналист заглянул в их комнату. Под иконой горела красная лампочка. Слегка подкрашенный ею полумрак рождал в душе чувство тревоги. Супруги спали безмятежно, как дети, обняв друг друга, Мишкина голова покоилась не на пуховой подушке, но на роскошной Зинкиной груди.
На следующий день перед отъездом гость выразительно поглядел на зеркало. Мишка поймал его взгляд:
– Часто нельзя, жить не захочешь. В другой раз приедешь, сходим.
Всю дорогу домой он думал о том, что, когда мы говорим, будто знаем какого-то человека, мы, безусловно, себе врем.
На Новый год Доля не позвонил. Попасть в Балахонье журналисту удалось только в августе. Дверь открыла Машка, старшая Колькина дочка. Рассказала, что Зинка умерла вскоре после его отъезда, во сне. Мишка неделями ковылял по квартире и беззвучно плакал. Исхудал, как скелет.
– Потом не выдержал, наверное, ушел. Мы пока здесь живем.
Москвич спросил про зеркало.
– В подвале. Забирай, если надо.
Зеркало стояло у стены. Его явно повредили при переноске – по стеклу разбегались трещины, похожие на лапки паука-сенокосца. Казалось, тронь его, и оно разлетится на осколки. В подвале пахло подопревшими овощами и сухой пылью, над входом горела сиротливая лампочка. Он вгляделся в ржавую амальгаму и увидел стоячую воду, как в яме, где они ловили сазанов. Вода почему-то была абсолютно прозрачной. На покрытых мхом и зелеными водорослями камнях лежало что-то длинное и белое. Вдруг журналист понял, что это скелет. Нижняя челюсть была чуть приоткрыта, словно человек смеялся-смеялся, да так и окаменел.
Москвич поспешил на улицу. Небо затягивали свинцовые тучи. В висках застучали тревожные барабанчики, в глазах на миг потемнело. Он шел по улицам, тщательно обходя блестящие лужи – боялся поймать в них свое отражение. Дверь в зазеркалье закрылась навсегда, но окружающий мир не изменился. Из-под туч налетел стылый ветер, ударил в лицо. Одет толстый журналист был, как всегда, не по погоде. Нагнув голову, он шагал около часа, пока не уперся в железнодорожный вокзал.
До поезда оставалось два часа. На проводах сидела нахохлившаяся галка и внимательно его изучала. Он посмотрел на нее с таким же нескрываемым интересом и подумал, что зачем-то оказался связан с этим городом и, значит, обречен возвращаться сюда, а вот зачем – непонятно.