Обречённая воля
Шрифт:
— Эй! Отворяй!
— Ты хто? — прохрипел спросонья караульный.
— Отворяй, гутарят тебе добром!
— Не шуми! Прибери свои причиндалы да скачи но ветру, не то трухменку вместе с башкой потеряешь!
Рябой позеленел, задохнулся от злости. Его, старого бахмутца, не пускает какой-то приписной, а то и вовсе новопришлый!
— Убью! — гаркнул Рябой.
— Ты мне пошумишь тут, рогач те в хайло!
— Отворяй, свинячье рыло, а не то разнесу ворота!
— Ежели бы я тебе отворил — ты бы у меня отпробовал сабли вдоль хрипа! — хрюкнуло в щели дубовых ворот.
— Ах ты, мериновое нюхало!
— Не шуми, рыгалка вонюча!
— Ах ты, вшивокорм! — сорвался на визг Рябой. — Убью!
Он вырвал из-за пояса длиннущий турецкий пистолет и выстрелил по щели — в то самое место, где, по его расчёту, должен был находиться глаз караульщика. За воротами стало тихо.
— Хто там шумит? — послышался другой, знакомый голос.
— Да взгальной какой-то наехал! — отвечал первый караульщик.
Рябой лихорадочно заряжал пистолет, стараясь не рассыпать порох дрожавшими от злости руками.
— Рябой! То Рябой наш! Отворяй! — прошепелявил знакомый голос.
За воротами завозились с запорами. Створки тяжёлых дубовых ворот распахнулись медленно, как царские врата, Рябой тронул коня и въехал, что Христос в Иерусалим. Обвёл караульщиков налитыми кровью глазами, угрожающе держа пистолет в руке.
— Это ты, Вокунь, шумел на меня?
Не успел Окунь ответить, как напарник его, новый казачина из верховой станицы, недавно прибившийся к Бахмуту, кинулся бежать.
— Стой, анчибел! — гаркнул Рябой и хотел пуститься за ним на коне (что бы проще?), но передумал. Он поднял пистолет и прицелился в бегущего. Грянул выстрел — слетела шапка с казака, а сам он ткнулся в землю. Рябой приподнялся в стременах, озабоченно глядя на упавшего.
— Ну и взгальной ты, Рябой, — укоризненно сказал Окунь. — То же тебе не тушкан какой, то ж тебе казак, а ты по нему…
Окунь не договорил, остановился с открытым ртом и вдруг рассыпался облегчающим душу, беззаботным, мальчишеским ещё смехом, сморщив конопатый нос. Он был рад, что казак вскочил с земли, на которую рухнул со страху, подхватил шапку и кинулся за угол куреня.
— А ты, Вокунь, не ржи, а беги подымай городок!
— Да ты уж поднял его, взгальной!
Из куреней, и верно, уже выходили казаки, присматриваясь к всаднику у распахнутых настежь ворот.
— Атаман где ныне? На Бахмуте?
— Ввечеру видел, как Кондратий Офонасьевич домонь шёл. Сразу после пришлых.
— Домонь, гутаришь?
— Домонь, — ещё раз подтвердил Окунь, затворяя ворота.
Рябой поехал шагом к куреню Булавина. По пути ему предстояло проехать мимо своего старого куреня. Он знал, что этой встречи не миновать, поэтому сразу же переехал мосток через реку и очутился на другом берегу, у стен, в которых надеялся после тяжёлого азовского похода жить долго и счастливо. Подправил поближе. Придержал кабардинца.
Курень был заброшен. Слюдяные оконца выдавлены мальчишками. Изнутри тянуло сыростью земляного пола — это зимой нанесло туда снега, и на целое лето хватило там гнили. В курене почему-то никто не селился. Рябой сидел в седле набычась. Вспомнилась ему молодая турчанка, доверчивая, беззащитная, и стало ещё тяжелей на сердце. Не отыскать ли её? Он снял трухменку, но почувствовав, что на него смотрят из всех окошек, отстегнул пику и стал тыкать ею в обветшалую стену, как бы проверяя её годность для жилья.
— Иван! — послышался бас Булавина. Этот голос ни с чьим не спутаешь — гром, не голос. — Ты чего шумишь ни свет ни заря?
Рябой молча тронул копя навстречу атаману. Пожалуй, только Булавина да Голого и побаивался Рябой.
— Беда, атаман! С понизовых станиц москали идут!
— То ведомо всем, — прогудел Булавин. — Где гулял?
— На Диком поле, атаман, где мне ещё гулять? — Рябой спешился, разминая ноги. — Ну, по Волге прошёл, царёвы будары потрогал. Под Воронежем снова погулял, а больше нигде не хаживал.
— Кого повидал?
— Много видал народу! — вытерся трухменкой. — А три дня назад набрёл на новорубленный городок и видал там мужика Антипа. Откуда? — спрашиваю. А он гутарит: у самого атамана Булавина домовничал! Врёшь! — шумлю. А он побожился…
— Верно. Жили у меня тут.
— А чего сбежали?
— Долгорукого испужались… Все здоровы у них? — спросил.
— Все-е! Морды наели. Жене и племяннице нарядов понакупил с пшеничных торгов. Ходят будто княжны какие. Хороша у него племянница, ей-богу! Я гутарю: увезу племянницу-то! А он так и позеленел, так и почернел, аки турок. Не отдам, шумит. Видал, шумит, как ты турскую бабу чуть не зарубил у кладбища! Вот анчибел! И где он только это увидал? А хороша племянница! И лицом бела, и шеей, и всем, навроде, взяла, и…
— Где отряд Долгорукого? — перебил Булавин.
— Кто его ведает! Сказывали старики, будто идёт он кривым прогоном.
— Кривым, а станицы пустошит!
— Пугнуть бы надобно? — прищурился Рябой.
— Вызнать надобно, где он есть и сколько с ним…
— Пусти меня — вызнаю!
— Иди отоспись, а потом уж…
— Можно ли спать? Я зараз, только в кабак загляну!
8
Рябой сразу расцвёл, как только появился в Бахмуте. Ожидание грозных событий и радость встречи со знакомыми казаками смешались в какое-то лихорадочное чувство неукротимой жизни. Это проступило в нём сразу же, у ворот городка, и когда Булавин предложил ему разузнать о продвижении отряда Долгорукого, он не мог не вызваться и не поехать на это важное и, как казалось ему, многообещающее дело. Рябой отобрал лишь двоих — Шкворня и Артамона Белякова, того самого выходца из Руси, недавно принятого на кругу в казаки. Шкворень и Беляков метились ехать в степь одвуконь, но Рябой отмахнулся:
— У Долгорукого руки коротки до нас, и так уйдём, абы что!
Рябой распорядился, чтобы Шкворень и Беляков надели панцири. Всё было исполнено, у каждого было по пистолету, по пике, по сабле. Отъезжали от куреня Булавина. Атаман молчал. Как никогда, он был неразговорчив в последние дни. Пришло письмо от Максимова, написанное ко всем атаманам войска. Цапля читал вслух два раза подряд — скоро, потом медленно — и в оба раза один и тот же смысл: за укрывательство беглых — казнь атаману и лучшим людям городков и станиц…