Обречённая воля
Шрифт:
— А Вокуню сдалось, что он ввечеру домонь шёл.
— Блазнится твоему Вокуню. Он взгальной, навроде тебя — тоже, иябось, по ночам распокрымши ходит!
— Не кори, баба! Дело тако, что без шаровар прибегёшь!
— Тьфу! Вот и стой тяперь, пиджамши, кочету подобно, на единой ноге! А ты, Терентей, до азовского походу навроде постепенней был, навроде как не хаживал без порток-то! А ныне про них забывать стал — стареешь, поди?
— Молчи, дура! А не то не посмотрю, что ты атаманова жена, возьму да арапником по бесстыжим глазам!
«Ну, держись, Терентий!» — ухмыльнулся Булавин и не ошибся: Анна вскипела:
— Ах ты, мерин старой! Ах ты, салакушник безродный! А! Прибег, бесстыдная рожа, середь ночи, разбудил чужую бабу ни за что ни про что! Сайгак ты выложенный! Тебе ли по ночам к бабам колотиться? А?
— Кому ты нужна, кобылья кисель! — не выдержал, видать, Ременников. — Я не к тебе, я к Кондрату прибег, понеже круг Бахмута степных людей привалило превелико!
— Ах ты, бабий выпростень! Так чего жа ты стоишь тут, выколенясь? А? Казаков буди! — тотчас набросилась на него Анна. — Дуйтя, зарьяны непутёвые, на раскаты! Крепитя вороты Крымски и Ногайски! Пушку заряжайтя!
Булавин услышал дело — слетел с сена вниз и кинулся в курень за оружием. Он слышал, как Анна всё ещё кричала из растворённого в ночь окошка:
— Всем вам Кондратей надобен! Сопли утри — Кондратей! Портки надень — Кондратей! Можа, и баб скоро будятя к нему водить?
— Цыц! — буркнул Булавин, влетев в курень. — Свети мне!
Анне всегда хватало короткого окрика, чтобы затихнуть: не приведи бог рассердить Кондрата!
Булавин торопливо оделся и выбежал навстречу набату. По обе стороны речушки и вдоль куреней уже бежали казаки к Ногайским воротам. Лязг сабель, отрывистые, хриплые спросонья голоса, мельтешенье длинных теней от факелов, их чадный запах — всё это было давно привычной, но неизменно тревожной картиной, хотя — ни казацкого разнобою, ни бабьего визгу, ни даже плача детей.
— Кондрашка! — вдруг окликнул Булавина дремучий дед, согнутый временем старый казак. Он тоже семенил к воротам, опираясь на обнажённую саблю. — Кондрашка! Ежели это орда, то пальни хоть из вестовой пушки! Лошади у них испокон пужливы! Слышь?
Раньше Булавина на стене у Ногайских ворот появился Ременников. Окунь спрашивал его про атамана, ещё не видя, что тот на подходе.
— Ввечеру домонь шёл… — дивился Окунь.
— Ты, Вокунь, наипаче бельма свои промывай! — озлился Ременников. — А не то возьми соль полынну, смешай с мёдом пресным, чтобы ни жидко, ни густо, и еже-день ввечур помазуй и веко и ресницы — светлость очам наводит! А не то слови кобылью мочу…
— Нашли время языками брухтаться! — вдруг загремел сзади Булавин. Он поднялся на раскат стены и глянул вниз.
Невидимая полностью и оттого ещё более устрашающая толпа подкатила под стены Бахмута. Булавин взял у Окуня факел на длинной палке, посветил с высоты. Он увидел, что там, внизу, сидели люди. Их было много. Они растеклись по склону пересохшего рва и молчали.
— Эй! Почто вас привалило? — зыкнул Булавин.
Снизу донеслось сразу несколько десятков голосов, слившихся в сплошной гул.
— То гультяи понахлынули, — предположил Шкворень.
— Вестимо, бурлаки подкатили под нас на зиму! — сказал Окунь.
— Эй! Внизу! Давайте сюда атамана! Я — Булавин!
Внизу ворохнулась толпа. Табунным топотом закрохтали по земле сотни ног. Ременников тревожно оглянулся на казаков — все стояли наготове. Даже поп Алексей стоял с факелом и с саблей в другой руке. Необыкновенный поп прибился к Бахмуту лет пять назад. Служил неважно, зато винцо потягивал, ругался постатейно и вычурно — каждому по положенью отваливал, как заглавную букву в евангельи, но спал как истинный казак — при сабле.
— Свети лучше, отец Алексей! — пробасил Булавин.
Под самыми воротами расступился люд. Вышел вперёд старый казак. Снял неторопливо трухменку — забелела седая голова, матовый блеск огней поигрывал в серебряном эфесе сабли, в начищенной до блеска медной ручке пистолета, сунутого за пояс поверх зипуна.
— Ты хто? — сунулся Окунь ехидно.
Булавин отвёл казуню рукой за спину. Он узнал этого казака. Встреча с таким казаком всегда была для Булавина событием: что ни говори, а такие, как этот, хаживали вместе с отцом при самом Разине…
— Я — Лоскут Иван! — донеслось снизу.
Голос был всё с той же весёлой ноткой, какая не умолкала в нём на черкасском торгу, когда Лоскут спорил с прибыльщиками, уклоняясь от пошлины за проданную рыбу.
— Пустить Лоскута! — прогремел Булавин.
— Не надобно, Кондрат! Слезай ко мне на час — гутарить станем, а в город пусти баб да детишек.
Булавин вышел за ворота, а навстречу ему потянулись подводы и пешие люди с детишками на руках. Малыши притихли, дичились слегка и только самые маленькие доверчиво тянули ручонки к факелам. Ременников, Окунь, Шкворень, поп Алексей, Абакумов, десяток казаков ещё и, конечно, Цапля вышли следом за атаманом. Лоскут сидел по-татарски у самого края рва. Булавин не сел, он ступил чуть вниз по откосу, остановился почти вровень с головой старого разница.
— Вот привёл тебе, Кондрат… — начал тот и вдруг в волнении полез за трубкой в глубокий карман-омут. — Чего делать станем?
— Говори, чего таишь? — нахмурился Булавин.
— Аль не слышал? Долгорукой железные вольности на казацкие руки накладывает, тут уж не до тайностей. Во вчерашний день новорубленный городок князь огню предал, а беглых людей того городка за караул взял.
— Это у Шульгина колодца? — побелел Окунь.
Он представил, как взяли за караул Русиновых, взяли его ещё не наречённую невесту, ради которой он бредил кладом Разина.
— У Шульгина колодца, — подтвердил Лоскут. — Да Банников, что с Айдара сбег, всё видал!
Лоскут легко, без помощи рук, поднялся на ноги, заложил в рот три пальца и так оглушительно свистнул куда-то в ночь, что у Окуня холодный пот выступил под рубахой. Из темноты тотчас эхом отозвался кто-то, а вскоре послышался лошадиный топот, и около самого моста спешился верховой. В свете факелов заколыхалось широкое красное лицо казака.
— Гришка, скажи, чего видал… — обратился к нему Лоскут.