Обреченность
Шрифт:
Грохот орудий сливался с пулеметными очередями, звоном падающих в кожаный мешок стреляных гильз, визгом отскакивающих от бронекорпуса пуль и осколков. Дым, пороховая гарь.
Раскаленный пулемет выплюнул последнюю ленту и сердито замолк. Оглохший от грохота поручик, увидел, что оставшиеся в живых разбирают винтовки и гранаты.
Молоденький прапорщик закричал ему в ухо:
— Полковник приказал покинуть бронепоезд, будем прорываться в темноте!
Муренцов схватил винтовку, лязгнул затвором, досылая патрон в патронник. Несколько десятков оставшихся в живых, выскользнули в приоткрытые
Красные цепи молчали. Муренцов полз, вжимаясь всем телом в жесткую мокрую траву, слыша рядом хриплое дыхание. По цепи передали:
— Изготовьсь!
Муренцов подтянул поближе винтовку.
Впереди, в темноте виднелся земляной бруствер траншеи. За ним прятались красноармейцы.
Приготовились к рывку вперед.
— Ура-аааа!..
В это время раздался оглушительный взрыв, полковник Гулыга взорвал бронепоезд. Муренцов не услышал удара и не почувствовал боли. Ночь окрасилась яркой вспышкой, ноги его подломились и он упал лицом в холодную мокрую землю.
***
Утром следующего дня путевые рабочие и красноармейцы восстанавливали железнодорожное полотно. Шустрый чумазый паровозик утащил на станцию останки бронепоезда. От взрыва пострадали всего лишь три платформы, покореженные и обожженные они валялись под откосом железнодорожного полотна. Пленных не было. Раненых и оставшихся в живых бойцы интернациональной бригады добили штыками и шашками.
Ближе к вечеру казаки с окрестных хуторов на подводах направились к месту боя, в надежде разжиться тем, что не успели подобрать красные и по христианскому обычаю похоронить убитых. Над холодной степью кружилось воронье. Окровавленные тела без сапог и обмундирования лежали перед насыпью железнодорожного полотна. Около десяти человек, лежали друг на друге, как порубленные деревья. Их постреляли из винтовок, перекололи штыками. С простреленной головой лежал безусый прапорщик.
Прохор Косоногов, походя, успел заметить тускло блеснувший на солнце четырехгранный штык.
Вырвал клок сухой пожухлой травой присыпанной снегом, вытер штык и сунул его в телегу, под дерюжку.
Бросив подводу, Прохор переходил от тела к телу, истово крестился, глядя на лица убитых, на каркающее воронье. Какая-то неведомая сила притягивала его взор и заставляла с каким-то болезненным любопытством всматриваться в искореженные смертельной мукой лица, ища на них какие-то неведомые знаки.
Запряженная в телегу лошадь, чуя запах свежей крови, беспокойно прядала ушами и фыркала ноздрями.
Восьмитилетний Мишутка держал ее под уздцы, уткнувшись головой в бархатные лошадиные ноздри. На его ресницах дрожала прозрачная слеза. Внезапно Прохор упал на колени и заросшим седым волосом ухом, припал к серой от пыли и грязи груди лежащего человека. Легкий ветерок слегка шевелил грязные лохмотья бязевой рубашки, и под кровавым пятном на рубашке старик услышал слабые удары сердца:
— Тук-тук... тук-тук-тук.
— Внучек, внучек!
Старик замахал руками.
— Скорее, давай сюда подводу, один, кажись, еще живой!
Лошадь не шла. Закусив от напряжения губу мальчик вместе с дедом на руках перетащили обмякшее безвольное тело а телегу, подложив под голову смятую тряпку.
— Но-о-оооо! — закричал старик.
Всхрапывая и кося испуганным взглядом, лошадь понеслась к станице, прочь от запаха смерти и мертвых тел.
***
Пришла весна 1919 года. На Верхнем Дону в степи дружно таял снег, обнажая проплешины сухих проталин. В воздухе стоял пьянящий аромат талого снега, конского навоза, горьковатый запах дыма из кузнечного горна. Муренцов почти поправился, но на баз старался выходить затемно, чтобы не встречаться с чужаками. Ждал случая, чтобы вернуться домой, в Москву. Поздним вечером он накинул на плечи тулуп из овчины и вышел во двор раздышаться.
Облокотившись на приклеток амбара, он курил, вслушиваясь в собачий брех, и не заметил, как у плетня появилось усмешливое лицо соседа Степана Чекунова.
— Здорово вечерел, ваше благородие.
— Слава Богу, Степан Алексеевич. И тебе не хворать. Что нового в большом мире?
Сосед остановился рядом, сильно затянулся ядреным самосадом, закашлялся и с ненавистью выговорил по складам:
— Граж-ду-пра!
Муренцов поперхнулся:
— Алексеич, ты где слово такое услышал?
— Сегодня утром ревкомовцев возил в город, ну и по дороге слышал гутор ихний. Гутарили, что большевики на Дону создали эту самую, граж-ду-пру. А она новый декрет объявила, что, дескать, прежнее правление на Дону отменяется. Станишникам теперь лампасы запретят, бабы будут общие, а станицы наши в честь большевиков переименуют. Назовут их Ленинская, да Троцкая. Не будет теперь станиц и хуторов. Села и деревни теперича будут.
Помолчали. Муренцов мысленно переваривал услышанное.
— Твой старик-то дома? Ты ему передай, что ревкомовцы грозились по ночи всех ахвицеров заарестовать, так что вы с Прохором поостереглись бы.
Муренцов затоптал окурок.
— Ну, прощевай, сосед, благодарю за новости.
Вбежал в хату.
— Дедуня, беда. Уходить мне надо. Ночью ревкомовцы придут. Если меня найдут и тебя со старухой и внуком по головке не погладят.
Старуха с внуком лежали на печи. Старик ковырял шилом старое седло, протягивая дратву через кожу.
— Погодь трохи, вашбродь. Не шебурши. Куда ты по ночи, зимой да пеши? Коня я тебе не дам. Где я потом коника искать буду? А он мне самому нужен, через пару месяцев сеять. Дай покумекать. А ты збирайся пока. Старуха, ну-ка собери нам харчей в дорогу.
Пока жена укладывала в котомку сало, кусок вареного мяса, старик убрал седло. Вздохнув, достал из сундука шаровары с лампасами, натянул на себя тулупчик.
— Вот что, Сергеич, давненько я у односума своего, Петра Шныченкова, на хуторе не был. Нехорошо это, старых товарищев забывать, сейчас жеребчика запрягу, да поедем.
Уже одетый и подпоясанный Муренцов впился в него взглядом, нервно подергивая ногой.
Они вышли на баз. Неожиданно пошел снег. Крупные снежинки падали на застарелый потемневший снег, таяли на изгороди и крышах.