Обреченные
Шрифт:
И решил Тарас начать строить свой дом. Большой, светлый, чтоб всем место было.
Колхоз дал материалы. И Тарас вместе с Тонькиной родней взялся за стройку. За год поставили его, подвели под крышу к осени. А к холодам покрыли толем, обмазали весь дом внутри и снаружи. Даже полы покрасили.
И едва навела в нем порядок Тонька — воды отошли. Родила прямо на полу — двойню девчонок.
Тарас всю ночь вздыхал горько. Не мог уснуть. Восемь детей в семье. Не успел оглянуться, самым многодетным в селе стал. Даже соседи жалели мужика. Мол, попробуй прокормить такую
Тарас и Тонька теперь совсем измотались. Работали в четыре руки, забыв про сон и отдых. Словно другой жизни и не было для них.
Ни выходных, ни праздников не знала семья, сплошные будни я заботы.
Тонька в телятник — бегом, обратно — тоже вприскочку. Кусок хлеба — на ходу жевала. Ни до чего. Дома — дети…
Тарас теперь не лез к ней в постель. Не до утех. Уставал так, что до утра на другой бок не поворачивался. Неуспевал высыпаться. Словно в наказание за прошлую, беспечную жизнь — одолели его заботы, семья.
Тонька с ног сбивалась. Да и кто поможет. Мужик на покосе, в огороде, на работе. И дома, что успевал — делал. А дети — чем взрослее, тем больше с ними хлопот. И их никогда не убывало.
Тонька тогда истолковала по-своему перемену в муже. Вот ведь заставили дети измениться, бросил пить, бездельничать. Крутиться начал. Хозяином в доме стал. Из алкашей в. отца переделался. И друзей забросил. И в доме помогает, видно, не вовсе пропащий, думалось бабе.
Но… Все было не так.
Испугался Тарас угрозы жены пойти к властям с жалобой на него. Знал, во что это вылилось его собутыльнику — кузнецу в соседнем селе. Уж у того была жена совсем смирная. Как стельная корова в хлеву. И пил, и. бил, она молчала. Но… Перегнул, видно. Раскалил бабу добела. Вывел из себя вконец. И та, себя не помня, боясь за детей, к властям пошла. Мол, спасите наши души от убивца окаянного. И не посовестилась, заголилась и показала страшенные синяки на теле.
Кузнеца тут же с хаты выволокли и кинули в «воронок», за то, что «унижал достоинство советской женщины» и отправили в кутузку, пока не поумнеет, до полной победы мировой революции.
Тот через полгода в тюрьме от тифа умер. Жена, когда получила извещение о том, даже слезинки не выдавила. Сплюнула и сказала:
— Слава Тебе, Господи! Прибрал змея!
И вскоре забыла о кузнеце. Словно и не было его никогда. И зажила в свое удовольствие. Без забот.
Были у нее всякие хахали. Крутила она шашни открыто. Куда ее смирение подевалось. Видно, вправду говорят, что в тихом озере — больше чертей водится.
Вскоре она вступила в партию. Назначили ее звеньевой над бабьей оравой. Потом бригадиром признали. И пошла баба вверх. И всех баб поучала, жить, как она. Свободно и равноправно. Ни в чем не поддаваться этим кобелям — мужикам. Не холуйствовать перед ними. Не сажать себе на шею. А заставлять их уважать себя и считаться с женской личностью.
В том селе повальные разводы с тех пор пошли. Бабы как сдурели. С троими, с пятью детьми, в холостячки, в разводяги уходили. Всем хотелось жить легко, как та — бывшего кузнеца вдова.
На что старухи, которым
Одиноких мужиков власти быстро к рукам прибирали. Мало кто из них на воле остался. Уж что-что, а наговорить, оклеветать бывшего или нелюбимого бабы всегда были горазды. Такое сочиняли, что многие после тех разводных процессов за казенный счет в Магадан поехали. И сроки им дали — до конца жизни. Никому мало на показалось.
Слухи о том селе далеко пошли. Докатились и до Тарасовой деревни. И мужики теперь с опаской на баб смотрели:
— А что как вздумает к властям пойти, — и отказывались от задуманного мордобоя.
Порою и было за что. Да побаивались своих баб. Не пороли кнутами, иль розгой по заднице. По морде коль и получит какая заслуженно, старались, чтоб доказательства — синяка, не оставить.
Тут же Тонька впрямую свою задумку выдала. При матери грозиться не постыдилась.
Старуха потом с неделю сердцем маялась. Но Тоньке — змее не сказала, лишь сыну призналась. Созналась, что никогда ей того не простит и не полюбит охальницу. А сыну наказала терпеть, покуда дети вырастут. И не давать гадюке поводов жаловаться властям.
Тарас и присмирел, приглядевшись, что вокруг творится.
Бабы на тракторы залезли. Вместо мужиков работают. Даже шоферят. Коней куют сами. Матерятся, курят. Косы пообрезали. И самое паскудное — в мужичьи брюки влезли и ходят в них по селу, срама не боясь. К его Тоньке приходили, звать ее в самодеятельность. Петь и плясать в колхозном клубе. Тарас тогда весь потом холодным облился. Перечить боялся. И смотрел на жену исподлобья.
Та, конечно, отказалась. Куда ей в клуб, когда в доме едва успевала управляться. Не до концертов. Свои — с утра до ночи не переслушать. И ушли бабы…
Тарас тогда дух перевел. От сердца тяжесть отвалилась. Похвалил жену впервые за все время. А та так и не поняла — за что.
Едва обжились, оперились, стали на ноги дети, Тонька перестала беременеть, словно ей задвижку вставили, началась война.
Тарас думал, что его село эта беда минует. А коли и случится, то не возьмут его на фронт от такой оравы. Кто ж ее кормить и содержать станет? Одной бабе — не под силу, а властям — накладно. Но… Его мобилизовали вместе со всеми деревенскими мужиками, не дав и рот открыть. Никто и слушать бы не стал, что Тарас ни разу в жизни не держал в руках винтовку и никогда ее в глаза не видел. Такое могли сказать все деревенские.
Тонька даже плакала, когда мужа забирали на фронт. Каково ей теперь будет с ребятишками одной управляться без мужней помощи? Но кто ее слушать бы стал? В тот день все бабы, вся деревня выла, от малого до старого. Все высыпали на большак провожать своих бойцов.
Едва улеглась на дороге пыль от машины, увозившей деревенских, над селом загудели самолеты со свастикой.
А еще через три дня в деревню вошли немцы.
Они расположились, как в своих домах. Тут же вывесили приказы новой власти. И пригласили желающих работать у них.