Обрез (сборник)
Шрифт:
Звякнули в сто первый раз осколки стекол, и стыдливо опустили глаза строгие мадонны, беспечные нимфы раззолоченных картин от залпа особенной ругани, выпущенной матросом, когда рванула контрреволюционная пуля в приклад матросской винтовки, искорежила магазинную коробку.
– Лучше бы в голову, стерва! – проговорил он, одной рукой отбрасывая винтовку в сторону, другой выхватывая маузер из кобуры.
– Сколько времени еще осталось?
Но часы, тяжелые, солидные, едко смеялись лицом циферблата и, точно умышленно, затягивали минуты. Сдерживали ход тяжелых стрелок.
Оставалось еще сорок минут, когда матрос, насторожив вдруг спаянное с сережкой ухо и опрокидывая столик с китайской вазой, с ревом бросился в соседнюю комнату.
И почти одновременно оттуда три раза горячо ахнул его маузер. Потом послышался крик. Отчаянный женский крик.
Мы со Степаном бросились к нему.
Распахнули дверь.
И сквозь угарное облачко пороховой дымки увидали плотно сжатые брови матроса, а в ногах у него – белое шелковое платье и тонкую, перехваченную браслетом руку, крепко сжимающую ключ.
– Курва! – холодно сказал матрос. – Она выбралась через окошко чулана и хотела открыть дверь.
У меня невольно мелькнула мысль о Гальке. На губах у Гальки играла счастливая полудетская улыбка…
А у этой? Что застыло у нее на губах? Сказать было нельзя, потому что губы были изуродованы пулей маузера. Но черты лица были окутаны страхом, а в потухающих глазах, в блеске золотого зуба была острая, открытая ненависть.
И я понял и принял эту ненависть, как и Галькину улыбку.
Впрочем, это все равно, потому что обе они были уже мертвы.
Мы кинулись назад и, пробегая мимо лестницы, услышали, как яростно ударами топора кто-то дробил и расщепывал нашу дверь.
– Точка! – сказал я матросу, закладывая последнюю обойму. – Сейчас вышибут дверь. Не пора ли нам сматываться?
– Может быть, – ответил матрос. – Но я, прежде чем это случится, я вышибу мозги из твоей идиотской башки, если ты повторишь еще раз!
И я больше не повторял. Мы втроем метались от окна к окну. А когда последний патрон был выпущен и взвизгнувшая пуля догнала проскакавшего мимо кавалериста, – отбросил матрос винтовку, повел глазами по комнате, и взгляд его остановился на роскошном, высеченном из мрамора изваянии Венеры.
– Стой! – сказал он. – Сбросим напоследок эту хреновину им на голову.
И тяжелая, изящная Венера полетела вниз и загрохотала над крыльцом, разбившись вдребезги. И это было неважно, потому что Венера – это ерунда, а перекрестки… революционный штаб… и так далее…
Это было все давно-давно. Дом тот все там же, на прежнем месте, но седоватого джентльмена в нем нет. Там есть сейчас партклуб имени Клары Цеткин. И диван, обитый красной кожей, на котором умерла Галька, стоит и до сих пор. И когда по четвергам я захожу на очередное партсобрание, я сажусь на него, и мне вспоминается золотой зуб, поблескивающий ненавистью, звон разбитого стекла и счастливая улыбка мертвой Гальки.
У нее была темнокудрявая огневая головка. И она звонко,
– Да здравствует революция!
1925
Обрез
Мой помощник Трач подъехал ко мне с таким выражением лица, что я невольно вздрогнул.
– Что с вами? – спросил его я. – Уж не прорвались ли геймановцы [1] через Тубский перевал?
– Хуже, – ответил он, вытирая ладонью мокрый лоб. – Мы разоружаемся.
– Что вы городите, – улыбнулся я. – Кто и кого разоружает?
– Мы разоружаемся, – упрямо повторил он. – Я только что с перевала. Эта проклятая махновская рота уже почти не имеет винтовок. Я наткнулся на такую картину: сидят четыре красноармейца и старательно спиливают напильниками стволы винтовок. Я остолбенел сначала. Спрашиваю:
– Зачем вы это делаете?
Молчат. Я кричу:
– Что же это у вас из винтовок получится, хлопушки?… Ворон в огороде пугать?!
Тогда один ответил, насупившись:
– Зачем хлопушки?… Карабин получится: он и легче, и бухает громче, из его ежели ночью по геймановцам дунуть – так горы загрохочут – вроде как из пушки.
Нет, вы подумайте только: ка-ра-бин… Я ему говорю:
– Думать, что если от винтовки ствол отпилить, то кавалерийский карабин получится, так же глупо, как надеяться на то, что если тебе, балде, голову спилить, то из тебя кавалерист выйдет!
Трач плюнул и зло продолжал:
– Я даже не знаю, что это такое… Это нельзя назвать еще изменой потому, что на перевале они держатся, как черти, но в то же время это прямая измена, равносильная той, что если бы кто-нибудь бросил горсть песку в тело готовящегося к выстрелу орудия.
– Вы правы, – ответил ему я, – это не измена, а непроходимое невежество… Четвертая рота к нам прислана еще недавно, в ней почти одни бывшие махновцы… Поедемте к ним.
И пока мы ехали, Трач говорил мне возмущенно:
– Когда-то я бесился и до хрипоты в горле доказывал, что снимать штыки с винтовок безумие. Ибо винтовка машина выверенная, точная, ибо при снятом штыке перепутываются все расчеты отклонения пули при деривации… Но это же пустяки по сравнению с тем, когда отхватывают на полторы четверти ствол. Стрелять из такой изуродованной винтовки и надеяться попасть в цель – это так же бессмысленно, как попробовать попасть в мишень из брошенного в костер патрона. Да что тут говорить… Вот погодите же, я сейчас докажу им… Они позаткнут свои рты, – и он зло рассмеялся.
– Что вы хотите сделать? – спросил я.
– А вот увидите, – и он насмешливо качнул головой.
Мы подъехали к перевалу. Нагроможденные в хаотическом беспорядке огромные глыбы тысячепудовых скал то и дело преграждали путь. Последний поворот – и перед нами застава.
Построили роту развернутым фронтом. Скомандовали «на руку». Пошли вдоль фронта. Вместо ровной щетины стальных штыков перед нами был какой-то выщербленный частокол хромых обрезков, из которых только изредка высовывались стволы необрезанных винтовок, но и те были без штыков…