Обрученные с идеей (О повести 'Как закалялась сталь' Николая Островского)
Шрифт:
Боюсь представить себе в этой неумело-пронзительной повести "исправленную"
форму, "прописанные" характеры, "доработанный" язык: жизнь Корчагина немыслимо написать другими словами, чем написалась она однажды, без правил, без уговору, без заданного "стиля".
Правило же, укорененное в наших умах столетним развитием русской классики, говорит другое. Мы привыкли думать, что книгу нельзя понять вне сугубо литературной структуры, принятой и усвоенной с первых строк. Верно: всегда есть писатели, которые говорят всю правду о своем бытии именно через блестящую, последовательную литературность. Есть эпохи, когда развитый стиль способен вобрать в себя и выразить полную
" - Елена, сжалься надо мной - уйди, я чувствую, я могу умереть - я не выдержу... Елена... Она затрепетала вся".
Попробуйте уловить тайну этой инверсии, попробуйте превзойти литературное перо Тургенева.
И вот на смену этому совершенному, уравновешенному, прекрасному стилю является горячечный, препинающийся Достоевский, и его скачущий, бредовый, засоренный газетчиной, варварский слог встречают с недоумением: он ниже стиля!
Потом оказывается - выше.
Три гения высятся над хребтом великой русской классики, уходя вершинами в пророческую высоту: Гоголь, Достоевский и Толстой; все трое - плоть от плоти литературы, все трое - порождение ее совершенного стиля и все трое взламывают, преодолевают, сокрушают этот породивший их стиль, подчиняясь более высокому и властному зову. Гоголь заявляет: "Я до сих пор, как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой... Они у меня до сих пор в таком неряшестве, как ни у кого даже из дурных писателей... Все мною написанное замечательно только в психологическом значении, но оно никак не может быть образцом словесности". Достоевский признается: "Я очень хорошо знаю, что пишу хуже Тургенева". Толстой говорит о невозможности выразить словами то, что его мучает, и отсюда - его непроходимые периоды, его запутанные сцепления, его невероятный синтаксис.
А через полстолетия потрясенный Достоевским Хемингуэй записывает в дневнике:
"Как может человек писать так плохо, так невероятно плохо, и так сильно на тебя воздействовать?"
На чисто литературной шкале есть плюс и минус, верх и низ, "хорошо" и "плохо".
Но есть иная шкала, там действуют иные измерения. Гоголь, Достоевский, Толстой знают это; драматизм их борьбы против "стиля" заключается в том, что все трое - литераторы, профессионалы, мастера - блестяще владеют той самой формой, которая им мешает. Это борьба при открытых глазах.
В литературе аналогии опасны. Тем более что двадцатый век вообще порушил все прежние законы развития, Значит, появились какие-то новые законы? Николай Островский не боролся со стилем. Он попросту не ведал профессиональных секретов. Судьба, наделившая этого человека поразительным внутренним зрением, уберегла его от холодного профессионализма. Он проскочил технологические лабиринты... впрочем, элементарная учеба, обязательная для всякого, так сказать, начинающего писателя, кое-где успела вклинить в текст его исповеди ясно видимые литературные реминисценции, в которых легко распознается чужой стиль. С них и начнем.
"В тот апрель мятежного девятнадцатого года насмерть перепуганный, обалделый обыватель, продирая утром заспанные глаза, открывая окна своих домишек, тревожно спрашивал ранее проснувшегося соседа:
– Автоном Петрович, какая власть в городе?
И Автоном Петрович, подтягивая штаны, испуганно озирался:
– Не знаю, Афанас Кириллович..."
Это гоголевское.
"Воздух дрожит от густоты и запаха цветов. Глубоко в небе чуть-чуть поблескивают светлячками звезды, и голос слышен далеко-далеко... Хороши вечера на Украине летом..."
Это - тоже гоголевское, от других его произведений.
"Тоня стояла у раскрытого окна. Она скучающе смотрела на знакомый, родной ей сад, на окружающие его высокие стройные тополя, чуть вздрагивающие от легкого ветерка".
Тургеневское.
Реминисценции явные, и критика наша, неоднократно отмечавшая в повести эти пять-шесть мест, уже писала о том, как глубоко усвоил Островский традиции русской классики.
Я не склонен сильно преувеличивать значение этих сти-диетических вкраплений.
Во-первых, их в повести Островского чрезвычайно мало, и встречаются они только в самом начале книги - в первых трех-четырех главах. А во-вторых, сам характер этих стилистических включений не позволяет говорить о сколько-нибудь широком воздействии на Островского художественной структуры того же Гоголя или Тургенева. Эти совпадения одновременно и слишком точны, и слишком мимолетны.
Точны - текстуально, цитатно, так что временами Островский тут же прямодушно и отсылает нас к источнику: "Река красивая, величественная. Это про нее писал Гоголь свое непревзойденное "Чуден Днепр..." Мы еще вернемся к многочисленным книжным ссылкам, к магической стихии напечатанных и прочитанных ранее слов, царящей в повести о Корчагине. Но закончим прежде о классиках. Они входят и текст Островского как отблеск давно или недавно прочитанного, как поразивший и засевший в сознании словесный узор, как отсвет наивного чтения, яростного, хваткого и беспорядочного.
Нельзя, кстати, преуменьшать, как это иногда делается, начитанности Николая Островского, и прежде всего - детской начитанности его. С легкой руки рисовалыциков мы переносим па него облик его героя: маленького Павку изображают остроглазым оборвышем, недоучившимся гаврошем, лютым врагом книжников-гимназистов. Надо сказать, что сам Островский несколько отличался от своего героя. То есть кухаркиным сыном он, конечно, был, но в пределах возможного проявлял не столько босяцкие, сколько ученические склонности.
Как-никак, а отец Островского, бывший гренадер и курьер Петербургского морского ведомства, остается в воспоминаниях знавших его людей самым грамотным человеком в селе. Брат Н. Островского вспоминает десятилетнего мальчишку, читающего ночи напролет. Учительница его вспоминает, что Н. Островский в Шепетовском училище - отличник и один из лучших учеников, организатор литературного кружка и активный участник школьного литературного журнала.
Он читает беспорядочно. Гоголь и Шевченко проглочены вперемежку с лубочными изданиями о разных кровавых приключениях. Приключенческая литература, по вполне понятным возрастным причинам, стоит на первом месте. Вихрь гражданской войны обрывает это "запойное" чтение. Остаются врезавшиеся с детства в память фигуры Овода и Спартака, Шерлока Холмса и Гарибальди, остаются хрестоматийные тексты русских классиков, которые и всплывают цитатами, когда пятнадцать лет спустя Островский начинает вспоминать свое детство. Здесь, в первых главах жизнеописания, и возникают они крошечными островками традиционного стиля.
А вот еще одна литературная школа - более позднего происхождения. Процитирую отрывок и, чтобы стилистический рисунок строк сразу выявился, обнажу ритмический рисунок:
"Девятнадцатого августа в районе Львова Павел потерял в бою фуражку Он остановил лошадь, но впереди уже врезались эскадроны в польские цепи:
меж кустов лощинника летел Демидов.
Промчался вниз, к реке, на ходу крича:
– Начдива убили!..
Павел вздрогнул.
Погиб Летунов, героический его начдив, беззаветной смелости товарищ.