Обручник. Книга третья. Изгой
Шрифт:
Гитлер еще не знал, какое именно.
Но оно знобило, будоражило, возвышало над самим собой.
А повод всему этому был весьма примечательный.
Однажды он закоченел так, что не мог выступать там, где его желали слышать. И ни его одного. Ораторов на том сборище хватало. И все они говорили то, что от них ждали. Но не было его.
И когда Рудольф Гесс сказал, что он, в общем-то, тут, только не может говорить. Толпа возликовала. И он вышел к ней.
И только помахал рукой, как обрел то самое состояние,
И вдруг он почувствовал, что неспособен – вот так – в открытости вести диалог с самим собой. С другими – с превеликим удовольствием.
И как только начинал самому себе задавать вопросы, то от них тут же кукожилась душа.
Его оскорбляло упоминание таких имен, как Маркс.
Но вместе с тем он помнил, что этот волохатый еврей, как выяснилось, не очень идеальный в том, что исповедовал, сумел создать учение своего имени.
По нем сходят с ума не тогда, когда он появляется на публике, а когда начинают изучать или просто читать. И гордо именуют себя марксистами.
Правда, за последнее время – видел он – за ним тоже кто-то усердно записывал. Ибо – в этом жутко даже признаться – он не знает, о чем говорит.
Нет, общее направление, конечно, у него где-то в сознании прорисовано, как, например, изумление, что на улице не зима, а лето, и не более того.
Все остальное подчинено лавине словесных изысков и экспериментов.
Причем мгновенных.
И, видимо, именно это порождает тот самый магнетизм, который притягивает к нему толпу.
Люди – простые, двух слов не умеющие связать, не учатся у него красноречию. Они ощущают значительность в своем молчании, не отвергая наличия собственного ума.
Болтуны же и пустобрехи, кому сам Бог дал возможность подражать ему, понимали, что ниша, на которую они рассчитывали, более чем занята.
Это если бы в норку слизняка, влез бы тарантул.
Но одно обстоятельство в том самом диалоге, который вел Гитлер с самим собой, его буквально корежило.
Чем выше поднимался он до глобальных размышлений, тем отчетливей понимал, что слова его вот-вот сойдутся в смертельной схватке с делами.
И будет выбит главный, который и сделал ему тематичную весомость, козырь.
А речь идет все о тех же проклятых евреях. В трезвости размышлений он понимал, что иудеи, в общем-то, находились в равных с немцами условиях. Даже кое в чем и в худших.
Но они сумели сорганизоваться, сплотиться, развиться. А немцы так и пребывали в одной поре.
Если не считать, конечно, изнуряющую душу зависть к успехам тех же евреев.
И вот сейчас, когда партии нужны деньги, взять их, если надеяться только на немцев, буквально негде.
«Германия, – как кто-то сказал, – процветает в упадке».
Это своего рода защитная реакция от вымирнаия.
А мужчины?
В России бы их назвали «мужланы» за то, что именно ни на что не способны и ничему хитрому и умному не учены.
Их надо загнать в военную форму и выбивать дурь муштрой. Но на что пошить мундиры? И за какой дьявол кормить всю эту ораву, готовую, как саранча, обглодать до праха любую съедобность?
И вот в пору того самого внутреннего диалога, он вроде бы невзначай спросил у своего сослуживца Рудольфа:
– Так где же взять деньги?
На что тот просто так ответил:
– У евреев.
– Но ведь мы… – начал было Гитлер и вдруг перебил себя мыслью, которая к нему никогда не приходила.
Ведь, помимо мыслей, чувств и прочих атрибутов самовыражения, существуют и инстинкты. Ну о женских он был более чем осведомлен. А вот о том, который в простонародии зовут «жлобством», как-то не подумал.
– Евреи сильны не только тем, что могут сделать из мухи слона, а потом из слоновой кости бусы.
Это – Гесс.
– Они отца родного не пожалеют, если запахнет выгодой.
– Значит… – начал Гитлер.
– И – не сомневайся, – перебил его Рудольф. – Это неиссякаемый капитал человечества.
Так в сущность Гитлера крысой-донногрызкой влезла хитрость, от которой захватывало дух и обмирало сердце.
3
Сталину надоело ложиться спать и пробуждаться при непроходящей головной боли. Была она противно-ноющей и до безумства постоянной. И порождало ее то, что он меньше всего ожидал, эта повседневность, которая никогда не была ему в тягость.
Раньше он умел руководить ею. Держать в постоянном подчинении. Теперь он был у нее под пятой.
Встав нынче все с той же головной болью и приняв пирамидон, Сталин, чтобы отвлечься от того, что тут же начнет давить на психику, открыл лежащую у изголовья книжку.
– «Алексей Ремизов», – прочитал на обложке, – «Чертик».
Фу ты!
Час от часу не лучше! Кто ему его подсунул этого «эмигрантика»?
Стал вспоминать, кто так назвал Ремизова?
А вытурил его из России Ленин. И многих других тоже. Того же Бунина.
Как он ядовито написал обо всем, что тут творилось в своих «Окаянных днях». Но куда денешься – гений. Хоть и со знаком минус ко всему, что сейчас положительно происходит в стране.
Слово «положительный», как гусеница, устроившаяся на рукаве, вроде бы и не приносило вреда, но и пользы никакой не предвещало.
Подходило – щелчком сбить ее с того места, где она, или оно, так обжилось…
Положительно только одно… А что именно? Больная голова соображает скачкообразно.
А выгонял ли Ленин Ремизова? Может, его свои доброхлопы куда-либо упрятали. На всякий случай.