Обрыв
Шрифт:
– Лучше все открыть ему – он уедет. Он говорит, что тайна поддерживает в нем раздражение и что если он узнает все, то успокоится и уедет…
– Врет, не верьте, хитрит. А лишь узнает, то возненавидит вас или будет читать мораль, еще скажет, пожалуй, бабушке…
– Боже сохрани! – перебила Вера, вздрогнув, – если ей скажет кто-нибудь другой, а не мы сами… Ах, скорее бы! Уехать мне разве на время!..
– Куда вы уедете! Надолго – нельзя и некуда, а ненадолго – только раздражите его. Вы уезжали, что ж вышло? Нет, одно средство, не показывать ему истины, а водить.
Она вздохнула в ответ.
– Он не романтик, а поэт, артист, – сказала она. – Я начинаю верить в него. В нем много чувства, правды… Я ничего не скрыла бы от него, если б у него у самого не было ко мне того, что он называл страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь на эту глупую, двойную роль… Лишь отрезвится, я сейчас ему скажу первая все – и мы будем друзья…
– Да ну его! – сказал Марк, взяв ее опять за руку. – Мы не затем сошлись, чтоб заниматься им.
Он молча целовал у ней руку. Она задумчиво отдала ее ему на волю.
– Ну что же вы? – спросила она, отряхивая задумчивость.
– А что?
– Что делали, с кем виделись это время? не проговорились ли опять чего-нибудь о «грядущей силе», да о «заре будущего», о «юных надеждах»? Я так и жду каждый день; иногда от страха и тоски не знаю куда деться!
– Нет, нет, – смеясь, сказал Марк, – не бойтесь. Я бросил этих скотов; не стоит с ними связываться.
– Ах, дай Бог: умно бы сделали! Вы хуже Райского в своем роде, вам бы нужнее был урок. Он артист, рисует, пишет повести. Но я за него не боюсь, а за вас у меня душа не покойна. Вон у Лозгиных младший сын, Володя, – ему четырнадцать лет – и тот вдруг объявил матери, что не будет ходить к обедне.
– Что же?
– Высекли, стали добираться – отчего? На старшего показал. А тот забрался в девичью да горничным целый вечер проповедовал, что глупо есть постное, что Бога нет и что замуж выходить нелепо…
– Ах! – с ужасом произнес Марк. – Ужели это правда: в девичьей! А я с ним целый вечер, как с путным, говорил, дал ему книг и…
– Уж он в книжную лавку ходил с ними: «Вот бы, – говорит купцам, – какими книгами торговали!..» Ну, если он проговорится про вас, Марк! – с глубоким и нежным упреком сказала Вера. – То ли вы обещали мне всякий раз, когда расставались и просили видеться опять?
– Все это было давно; теперь я не связываюсь с ними, после того как обещал вам. Не браните меня, Вера! – нахмурясь, сказал Марк.
Он тяжело задумался.
– Если б не вы, – сказал он, взяв ее опять за руку, – завтра бежал бы отсюда.
– А куда? Везде все то же; везде есть мальчики, которым хочется, чтоб поскорей усы выросли, и девичьи тоже всюду есть… Ведь взрослые не станут слушать. И вам не стыдно своей роли? – сказала она, помолчав и перебирая рукой его волосы, когда он наклонился лицом к ее руке. – Вы верите в нее, считаете ее не шутя призванием?
Он поднял голову.
– Роль – какую роль? вспрыснуть живой водой мозги?
– А вы убеждены, что это живая вода?
– Послушайте, Вера, я не Райский, – продолжал он, встав со скамьи. – Вы женщина, и еще не женщина, а почка, вас еще надо развернуть, обратить в женщину. Тогда вы узнаете много тайн, которых и не снится девичьим головам и которых растолковать нельзя: они доступны только опыту… Я зову вас на опыт, указываю, где жизнь и в чем жизнь, а вы остановились на пороге и уперлись. Обещали так много, а идете вперед так туго – и еще учить хотите. А главное – не верите!
– Не сердитесь, – сказала она грудным голосом, от сердца, искренно, – я соглашаюсь с вами в том, что кажется мне верно и честно, и если нейду решительно на эту вашу жизнь и на опыты, так это потому, что хочу сама знать и видеть, куда иду.
– То есть хочу рассуждать!
– Чего же вы требуете? чтоб я не рассуждала?
– Чего, чего! – повторил он, – во-первых, я люблю вас и требую ответа полного… А потом верьте мне и слушайтесь! Разве во мне меньше пыла и страсти, нежели в вашем Райском, с его поэзией? Только я не умею говорить о ней поэтически, да и не надо. Страсть не разговорчива… А вы не верите, не слушаетесь!..
– Посмотрите, чего вы хотите, Марк: чтоб я была глупее самой себя! Сами проповедовали свободу, а теперь хотите быть господином и топаете ногой, что я не покоряюсь рабски…
– Если у вас нет доверия ко мне, вас одолевают сомнения, оставим друг друга, – сказал он, – так наши свидания продолжаться не могут…
– Да, лучше оставим, – сказала и она решительно, – а я слепо никому и ничему не хочу верить, не хочу! Вы уклоняетесь от объяснений, тогда как я только вижу во сне и наяву, чтоб между нами не было никакого тумана, недоразумений, чтоб мы узнали друг друга и верили… А я не знаю вас и… не могу верить!
– Ах, Вера! – сказал он с досадой, – вы все еще, как цыпленок, прячетесь под юбки вашей наседки-бабушки: у вас ее понятия о нравственности. Страсть одеваете в какой-то фантастический наряд, как Райский… Чем бы прямо от опыта допроситься истины… и тогда поверили бы… – говорил он, глядя в сторону. – Оставим все прочие вопросы – я не трогаю их. Дело у нас прямое и простое, мы любим друг друга… Так или нет?
– Что же, Марк, из этого?
– Ну, если мне не верите, так посмотрите кругом. Весь век живете в поле и лесу и не видите этих опытов… Смотрите сюда, смотрите там…
Он показал ей на кучку кружившихся друг около друга голубей, потом на мелькнувших одна вдогонку другой ласточек.
– Учитесь у них, они не умничают!
– Да, – сказала она, – смотрите и вы: вон они кружатся около гнезд.
Он отвернулся.
– Вон одна опять полетела, вероятно, за кормом…
– И к зиме все разлетятся! – небрежно, глядя в сторону, говорил он.
– А к весне воротятся опять в то же гнездо, – заметила она.
– Я вот слушаюсь вас и верю, когда вижу, что вы дело говорите, – сказал он. – Вас смущала резкость во мне, – я сдерживаюсь. Отыскал я старые манеры и скоро буду, как Тит Никоныч, шаркать ножкой, кланяясь, и улыбаться. Не бранюсь, не ссорюсь, меня не слыхать. Пожалуй, скоро ко всенощной пойду… Чего еще!